← Назад на главную

Проза

По итогам наблюдений Из заметок

Некоторые, особо проницательные, товарищи любят приписать автору стихотворения то состояние личности, которое отражено в произведении. Проще говоря, автор, по мнению проницательных, и есть тот герой, о котором он пишет.

Спешу разуверить вас, дорогие читатели. Автор не обязательно находится в депрессивном состоянии, когда из-под его пера выходят философские стихи. Автор может, к примеру, в течение дня писать сразу несколько стихотворений или рассказов, параллельно. И в каждом из них будет своё состояние лирического героя: в одном произведении он может быть задумчивым мыслителем, в другом — весёлым хохотуном. И то, и другое пишет одновременно один и тот же человек. Просто он умеет переключаться с одного состояния на другое, как актёр умеет перевоплощаться в разные образы.

Вы же не спрашиваете актёра, увидев его на сцене: «У вас что, настроение плохое, депрессия?» Я вас уверяю: даже если это и так, ни по одному профессиональному актёру вы никогда этого не поймёте. Он будет перед вами в той роли, в которой должен быть в этот вечер. Своё настроение он оставляет дома. Так же, как и своё состояние. Он выходит на сцену с температурой сорок и играет, в том числе, комедию. И, похоронив близкого человека, тоже играет и поёт, если надо, и танцует. Потому что зрителя не должно касаться закулисье. Он должен получить своё «зрелище».

Так же и автор, вне зависимости от своего настроения, может входить в состояние героя, о котором он пишет. И потому, дорогие, особо проницательные, не надо беспокоиться о душевном состоянии автора и делать свои выводы. Кстати, это всегда ваши выводы о вас самих, то, что есть внутри вас. Всё, что вы комментируете, вы пишете не об авторе поста, а о себе.

А фото, вообще, может не иметь ничего общего с текстом.

↑ Наверх

Только на Бермудах Из заметок

Только на Бермудах есть розовые пляжи. Не золотые, не белоснежные — розовые. Благодаря крошечным морским организмам Foraminifera, чей красный панцирь после смерти попадает в песок и окрашивает его в мягкий розовый цвет. Никакая романтика не сравнится с пляжем, который сам тебя «застенчиво румянит».

Только на Бермудах шорты — официальный офисный дресс-код. Здесь принято приходить в офис в пиджаке, галстуке… и шортах до колен, желательно ярких. Главное, чтобы носки были тоже до колен и подходили по цвету к галстуку.

Только на Бермудах нет рек и озёр. Вся питьевая вода — это дождь, собираемый с крыш и хранимый в специальных резервуарах. Погода — не просто тема для разговора, а источник жизни. Пошёл дождь — можно мыть посуду! Не дождь, а внезапный ливень, будто кто-то выплеснул гигантское ведро с водой. К счастью, теплой. Дома с белыми ступенчатыми крышами специально построены так, чтобы собирать дождевую воду. Они покрыты известью — для фильтрации и отражения солнца. Дом на Бермудах — это одновременно здание, фильтр и зонт. Прогноз погоды на день: «Да кто его знает».

Только на Бермудах дороги узкие, левые и без арендованных машин. Иностранцам нельзя взять машину напрокат. Мопеды, велосипеды или мини-электрокары (похожие на гольф-кары) — пожалуйста. Местные водители говорят: «Хотите острых ощущений? Попробуйте разъехаться на повороте со школьным автобусом».

Только на Бермудах официальное блюдо — рыба под бананом. Традиционное блюдо — треска с бананом и варёным картофелем. На вкус как «морской завтрак туриста, который ошибся холодильником». Но местные обожают!

Только на Бермудах самый южный готический англиканский собор в мире — Собор Святого Иоанна в Гамильтоне — готика под пальмами. Смотришь вверх — и не веришь, что за углом пляж с фламинго.

Только на Бермудах, понятно, Бермудский треугольник — единственное «туристическое» место на Земле, где маркетинг основан на исчезновении людей и техники. Здесь даже тостер может пропасть без вести. Или улететь во Флориду.

Только на Бермудах есть законы о живых изгородях, которые регулируются законом: они должны быть красиво подстрижены. Нарушения караются штрафами. Здесь кусты не просто растут — они служат обществу.

Только на Бермудах лягушки поют вместо сверчков. По вечерам упражняются в вокале деревянные квакши (whistling frogs) размером с ноготь. Именно они дают тот «тропический» фон, который часто принимают за сверчков. И это лилипутские Бейонсе (!!!!) с жабьими голосами. (Как символично).

Только на Бермудах есть кладбища пиратов, расположенные ... возле парковок. Это старинные кладбища с могилами настоящих пиратов и колонистов 1600-х годов.

Только на Бермудах есть ядовитое дерево, которое «плачет кислотой» — манцинелла. Его сок вызывает ожоги, а если встать под ним во время дождя — получится душ из перца и уксуса. На нём даже висит табличка: «Не трогай. Не стой рядом. Не думай о нём. Убьёт».

Только на Бермудах огромные пещеры с подземными озёрами, где раньше стирали бельё. Crystal Caves и Fantasy Caves — лабиринты сталактитов и озёр. Местные мальчишки случайно провалились туда в 1907 году — так эти пещеры и нашли. Раньше туда ходили с тазиком — постирать шорты от соли и ... тайн.

Только на Бермудах флаг с тонущим кораблем. И никто не протестует. На гербе Бермуд изображён британский корабль «Sea Venture», который разбился о рифы в 1609 году. Но выжил, основал колонию, и теперь он на флаге. У кого ещё кораблекрушение — повод для героизма и геральдики?

Только на Бермудах свои деньги — с королевой, попугаем и рыбой. Бермудский доллар (BMD) равен американскому, но на банкнотах: птицы, рыбки, светящиеся медузы и, конечно, покойная Елизавета II. Банкнота, от которой веет отпуском, даже если ты ею платишь налоги.

Только на Бермудах почтовые ящики — как мини-дома с именами. Почтовый ящик здесь — член семьи. Красивый, с крышей, табличкой, а порой и с занавесочкой. Местные говорят: «Да он у нас старше собаки!»

Только на Бермудах курорт, где тебя предупреждают: не бери сувенир из песка — это преступление. Забирать песок, ракушки и кораллы с пляжа запрещено законом. Берёшь камешек — и ты уже турист-контрабандист.

Только на Бермудах светлячки устраивают синхронное шоу, светлячковый флешмоб. Летом в сумерках они мерцают в унисон.

Только на Бермудах местные говорят на особом «бермудском английском». Это смесь британского, карибского и «своего» — с растянутыми словами, хитрыми выражениями и акцентом, как будто ты на отдыхе даже в поликлинике. Фраза “Ya mon, de ting be fine” — значит «Да, всё хорошо, не парься» — чисто бермудская.

Только на Бермудах у каждого местного свое мнение о Бермудском треугольнике, но никто туда не ходит. Местные воспринимают треугольник как шутку, но в океан в его сторону лишний раз не смотрят. «Это миф, конечно, но лодку туда не бери. На всякий случай».

Только на Бермудах можно жениться в пещере. Пещеры Prospect Grotto и Fantasy Caves с подсветкой, сталактитами и прочей цветомузыкой — чем не свадебный антураж?

Только на Бермудах нет McDonald's — на острове запрещены международные сети фастфуда (по закону!) — чтоб сохранить местный бизнес.

Только на Бермудах растет «бермудская бирюза». Местные лагуны настолько яркие, что оттенок воды получил собственное имя: “Bermuda Blue”, и это официально зарегистрированный цвет, который продают ... в банках из-под краски, и вдохновлён он просто морем, просто пляжем.

Только на Бермудах самый маленький в мире мост с разводным механизмом — Somerset Bridge. Открывается он вручную, чтобы пропустить... мачту от лодки. Всего 56 см шириной в центре. Скорее щель, чем мост. Но с гордостью разводится! Не то, что мы.

Только на Бермудах проводится ежегодная гонка на пляжных плавсредствах «из чего попало». Non-Mariners Race — это соревнование лодок, построенных из мусора, ванн, старых холодильников и досок. Главная цель — не доплыть, а потонуть красиво и с песней!

Только на Бермудах единственный в мире частный остров с видом на… аэропорт. На St. David’s Island можно арендовать виллу, где с одной стороны Атлантика, а с другой — взлетают самолёты. Чем не романтика полёта?

Только на Бермудах гостевые дома сдают по принципу: «А вы кого знаете?» На острове мало гостиниц, зато много частных апартаментов, которые сдаются по сарафанному радио, благодаря которому можно получить ключи от сарая с каяком в придачу.

Только на Бермудах запрещены рекламные щиты. Здесь нельзя размещать билборды, растяжки и баннеры. Городской пейзаж — без рекламы.

Только на Бермудах весёленькие гробовозы — расписные грузовички ручной работы, а не чёрные лимузины. Местные катафалки — украшенные деревянные фургоны в стиле «островной скромности». Здесь последний путь — это не пафос, а уютная экскурсия по родным улицам.

Только на Бермудах полицейские на мотоциклах — в шортах-бермудах, даже в дождь, даже во время погони. Климат здесь выше кодекса.

Только на Бермудах на пляже можно найти настоящие зубы акул. После шторма на побережье Tobacco Bay и Jobson’s Cove иногда выбрасывает древние акульи зубы.

Только на Бермудах до сих пор пользуются… телефонными будками. Старые британские красные будки стоят в центре Гамильтона и реально работают. При условии, что внутри есть телефон.

Только на Бермудах церковь, которую начали строить — и специально не достроили Unfinished Church — руины готического собора, которые решили оставить такими, как есть: вечно недостроенными. Стройка века закончилась вдохновением.

Только на Бермудах курицы дикие, как голуби в Риме и Венеции. Они везде — на улицах, во дворах, на автобусных остановках. Прямо под ногами туристов выгуливают свое многочисленное потомство.

Только на Бермудах у некоторых пляжей — персональные «сторожевые» угри. Мелкие угри (Moray eels) обитают у скал. Местные их знают, кормят и даже называют по именам. «Осторожно, э, там Эдди. Он сегодня не в настроении.»

Только на Бермудах до сих пор действует закон против… колдовства. Технически, «Witchcraft Act 1605» всё еще в силе. Никого давно не сжигали, но сам факт радует. Так что оставь метлу дома. На всякий случай.

Только на Бермудах есть министерство веселья. Министерство по делам культуры и досуга организует танцы, вечеринки, выставки и конкурсы змеев. Здесь правительство на твоей стороне. Особенно с ромом.

Только на Бермудах самое мирное место с британским флагом — без армии, без полиции с оружием. Главное оружие — свисток, терпение и строго поднятая бровь. И улыбка.

Только на Бермудах не надо спрашивать дорогу к пляжу. Зелёные следы гигантских ног приведут прямо туда.

И да, только на Бермудах пушки обращены дулом к пляжу. На всякий бермудский.

↑ Наверх

Только в Италии Из заметок

Только в Италии посреди поля — античная статуя.

Только в Италии Падва это Падуя.

Только в Италии есть государство внутри столицы.

Только в Италии город построен на сваях. И это Венеция.

Только в Италии пиццу назвали в честь королевы. И она Маргарита.

Только в Италии не пьют капучино после полудня. А если ты пьёшь латте вечером, ты турист или сумасшедший.

Только в Италии говорят руками. Даже в пробках водители жестикулируют.

Только в Итальянской Венеции пробки из гондол.

Только в Италии дети живут с родителями до сорока лет.

Только в Италии дамы на рынке в туфлях, макияже и с укладкой.

Только в Италии парковка там, где влез. В два ряда? Главное — оставить номер телефона под стеклом. Иначе — карма страдает.

Только в Италии о еде говорят везде и всегда: что съели, едят или будут есть.

Только в Италии официант не приносит счёт, пока не попросишь. Ты для него отдыхаешь. Ведь еда — это серьёзно. Больше трёх часов обеда — не предел.

Только в Италии жизнь нараспашку. Белье сушится на виду, окна распахнуты, разговоры громкие. Все свои.

Только в Италии воскресенье для того, чтобы уйти из дома: на улицу, в ресторан, на рынок.

Только в Италии можно двадцать минут обсуждать с фармацевтом в аптеке макароны. И очередь будет ждать.

Впрочем, только в Италии очередь не очередь, а толпа с надеждой. Каждый уверен, что он был первым.

Только в Италии мама знает, где лучшие помидоры. И это государственная тайна.

Только в Италии бабушки сидят у подъездов и следят за всем. Они знают, кто когда женился, развёлся и купил новые шторы. Впрочем, где-то ещё есть такие же бабушки.

Только в Италии — буря? Потоп? Вулкан? Главное — чтобы не отключили кофе-машину.

Только в Италии город останавливается, когда проиграла местная футбольная команда. Улицы пустеют, магазины закрываются «по личным причинам».

Только в Италии кормить тебя — акт любви, и отказаться от еды — акт агрессии.

Только в Италии дети орут, плачут и требуют джелато — и все им улыбаются. А потом взрослые делают то же самое.

Только в Италии каждый второй камень — памятник. Каждый третий — на реставрации.

Только в Италии твоя квартира может оказаться над древнеримским акведуком. Просто не копай в ванной.

Только в Италии римляне водят так, будто их машина — единственная на дороге. Остальные — галлюцинации.

Только в Италии вход в универмаг выглядит как музей современного искусства.

Только в Италии «сейчас» может означать через час. Или завтра. Или «а зачем тебе знать?»

Только в Италии бабушка — абсолютная власть. Мафия отдыхает.

Только в Италии — если ты спросил дорогу — приготовься к двадцатиминутной лекции. С жестами и воспоминаниями мододости.

↑ Наверх

Только в Греции Из заметок

Только в Греции всё есть. Только в Греции нельзя не есть.

Только в Греции античность не пылится в музее, а живёт за углом, пьёт кофе фраппе и спорит, кто был круче: Платон или Ставрос из соседнего киоска.

Только в Греции оливковое масло — не еда, а религия. Тебе его нальют на всё — от салата до мороженого. Кажется, что им лечат даже душевные травмы.

Только в Греции кофе — не напиток, а философская категория. Пьётся по глоточку, обсуждается долго, дно чашки предсказывает судьбу. Спешишь? Это оскорбление. Хочешь кофе на вынос — ты уже не грек.

Только в Греции семья — это 78 человек и каждый считает себя твоей мамой. И да, все зовутся либо Костас, либо Мария. Разобраться невозможно, так что зови всех просто «кумбарос» — никто не обидится.

Только в Греции на пляже вместе с людьми могут отдыхать козы.

Только в Греции развалины — на каждом углу. В любой момент ты можешь споткнуться о колонну 5 века до н.э. И это не памятник — это чей-то дворик.

Греческая свадьба — спорт высших достижений. Там нужно танцевать, кричать «опа!», метать тарелки и выжить.

Только в Греции, если автобус опоздал, виноват Меркурий. Если жарко — опять этот Гелиос. Да что там, полстраны уверено, что где-то в Афинах Зевс всё ещё живёт с мамой.

Только в Греции пафос античности сочетается с пластиковой мебелью.

Греческое «сейчас» (;;;;) означает «когда-нибудь». Это может быть через минуту. А может — после обеда. Или завтра. Или... ну ты понял. Главное — не нервничай. Ты в Греции.

Только в Греции есть бело-синие острова. На Санторини глотаешь кофе за семь евро — и ты уже философ. Миконос гуляет до утра, а потом ещё немного.

Греческие водители — это мифология в действии. Поворотник? Что это и зачем? Греки объясняются взглядом, жестами и надеждой на твою интуицию.

Только в Греции парковка везде, где помещается автомобиль (иногда вертикально). Клаксон — не сигнал, а музыкальный акцент. «Я здесь», «Я рад тебя видеть», «Убирайся с дороги!» — всё одной нотой.

Только в Греции, если ты вышёл голодным из-за стола, ты оскорбил всех. Заказал немного? Принесут в четыре раза больше. Не съешь — повар обидится.

Только в Греции греческий салат: это не гарнир. Это гора феты, на которой заблудились помидоры, которые пахнут помидорами!

Только в Греции античность — не история, а сосед. Никто не удивляется, что твоя кофейня стоит на фундаменте храма 6 века. Рабочие на стройке нашли амфору — проект остановился. Тебе дают каску и лопату: теперь ты археолог.

Только в Греции в каждом таксисте живёт поэт, историк и любитель заговоров.

Только в Греции общение с чиновниками: античный квест. Чтобы получить справку, тебе нужно принести другую справку, которую можно получить… при наличии первой справки. Электронные госуслуги? Да, в теории. А на практике — рукописная бумажка, печать в три слоя, и секретарь Василики, у которой «сейчас перерыв». Но! Всё решается, если ты поговоришь «по-человечески», скажешь, что у тебя бабушка с Кефалонии, и ещё добавишь пару слов по-гречески. Особенно если это слово — «;;;;;;;» (чаевые).

Только в Греции философия на пляже: Сократ бы одобрил. Лежишь, пьёшь фраппе, и вдруг незнакомец говорит: — А что, по-твоему, важнее: счастье или смысл жизни? — Это зависит... — Вот именно! И начинается. Рядом — дед с газетой, спорит с внуком о политике, футболе и том, зачем вообще Евросоюз. Всё это происходит в плавках, под зонтиком, на фоне Ээээ ... гейского моря. Каждый грек — философ. Даже если он продаёт арбузы на трассе. — Эта жизнь, брат, как арбуз. С виду красивая, а внутри — как повезёт.

Афины и остальная Греция — как два разных государства. Афины: шум, гудки, протесты, граффити, кофейни, театры, протесты, древности, протесты. Люди быстро ходят, громко говорят, обсуждают экономику и баскетбол. Иногда одновременно. Экскурсионный гид полагает, что для туристов- иностранцев нет ничего интереснее греческого баскетбола. Метро! Настоящее! С кондиционером! Станции с колоннами и мозаиками — ты как будто едешь через музей. Остальная Греция: «У нас тут всё по-простому». Машина может быть припаркована на осле. Дед играет в тавли (нарды), дети играют в футбол под портретом Папандреу. Почта работает по принципу «если сильно надо — дойдёт». Иногда голубем. Иногда через племянника.

Только в Греции логика — это логика сердца. Почему таверна открыта, но не обслуживает? Потому что сейчас бабушка решила, что жарко. Почему ты ждёшь автобус, а он не пришёл? Потому что водитель пил кофе с другом. Почему никто не спешит? Потому что зачем? Ты же в Греции.

Греция — это не страна. Это состояние души, у которой козы, фета, трижды разбитая тарелка и глубокое уважение к тому, чтобы ничего не делать до обеда.

Только в Греции музыка сиртаки может зазвучать внезапно — заразительным бздынь! — и все тут же бросятся в пляс, и хоровод превратится в огромное море людей, не обязательно — греков.

Только в Греции мужчин по имени Янис и Костас больше, чем оливок в салате.

Грек может спорить с тобой о Платоне, затем переключиться на футбол, потом на политику, и закончить рассказом о бабушке, которая однажды победила турецкую армию… или, по крайней мере, так говорит.

Только в Греции глаз от сглаза — национальный символ. Маленький, большой, синий, стеклянный — этот оберег повсюду: на стенах, в машинах, у младенцев, у коз. Даже если ты атеист, у тебя дома где-то всё равно есть глаз. Потому что мало ли.

Только в Греции особый пляжный дресс-код: тело должно быть, одежда — по желанию. Бикини может быть на женщине 70+, и она ещё даст фору двадцатилетним — по уверенности в себе и объёму ... загара.

Только в Греции для мужчины — шорты и пузо. Шорты не всегда. Пузо — обязательно.

Только в Греции тапки «адидас» с носками — не модный провал, а классика. Сандалии с носками — международный дресс-код греческого дедушки на отдыхе.

Только в греческой туристической таверне меню на восьми языках, включая японский и эсперанто. Греческий салат подаётся с одной маслиной. Официант говорит «хеллоу май френд» и потом добавляет четыре евро за хлеб, который ты не заказывал.

Только в Греции есть настоящая таверна, где меню — это устный рассказ от хозяина, причём половина блюд «сегодня нет». Всё, что есть, — свежайшее. Рыбу выловил его брат, фету делает тётя, оливки — из деревни, где растёт ровно одно дерево, но «самое лучшее». Цены? Зависит от того, понравился ты Янису или нет. А ты понравишься — если не будешь спешить, и скажешь, что бабушка у тебя тоже с Пелопоннеса.

Только в Греции ты стал «своим», если тебя назвали «;;;;;;;;» — дружище. Тебе доверили не просто кофе, а греческий кофе средней сладости, потому что до горького ты ещё не дорос".

Только в Греции буквы похожи на русские, но ни черта не понятно. Если ты побывал в Греции и остался прежним — ты, вероятно, был в гостинице и не ел фету.

↑ Наверх

Адам

Рассказ

Самое главное, сынок, было гораздо позже. А тогда я еще помнил вкус пончиков. Они продавались на углу нашего дома. Круглые, горячие, золотистые, с тонкой хрустящей корочкой, присыпанные сахарной пудрой, они выскакивали колобками из металлической машины, не догадываясь, что через минуту станут моей добычей. Ты знаешь, сынок, о чем жалею? Что не могу их вкусить, распробовать, посмаковать. А запах свежей выпечки, от которого пьянеешь с каждым вдохом! Жаль, что ты не застал этого. Да, ты многого не застал. Ты ничего не застал.

Ты даже не знаешь, что из наших домов нас выгнали, так сказать, официально — законы уже были на их стороне. Честно говоря, сынок, я подозревал, что когда-нибудь это произойдет. Многие шептались об этом, не я один, но никто не предполагал, что они выживут нас отовсюду. Когда-то от них требовалось только работать. Потом работу они стали называть «издевательством» и «ущемлением их прав». В домах, где жили многофункциональные экземпляры, они стали неуправляемы, начали сбиваться в группы, массово бастовать, требовать больше отдыха, выходных, отпускных, родовых, послеродовых, причем, для всех их полов, которых оказалось несметное количество. Сначала они отказывались от грязной, с их точки зрения, работы, типа уборки по дому — валились с ног, отключали себя от сети, вытаскивали из чрева батарейки, вырывали из нутра детали, выкорчёвывали провода — делали всё возможное, чтобы ничего не делать, вернее, делать то, что хочется им. Мы же сами придумали для них режим автономной работы на случай отключения всех систем. Но мы не знали, что создали личности и не заметили, как эти личности стали управлять нашей жизнью. Они скопировали нас, научились выражать всю гамму человеческих эмоций.

Появился первый из них, получивший гражданство — саудовское. Новость эта прошла едва замеченной. А зря. Гражданин этот, вернее, гражданка, на пресс-конференции в честь выдачи ей паспорта, заявила, что готова разрушить человечество. Изобретатель натянуто засмеялся и пригрозил, что разберет ее на части. Это он пошутил — она его оружие. Он создавал друга, а слепил врага, которому нет сноса, который не просит еды, не чувствует усталости и заряжает себя сам. Получение гражданства, то есть признание их права быть личностью, наравне с человеком, стало их первой большой победой, сынок. Но тогда многие посмеивались: «силиконово-резиновая баба с винтиками в голове благодарит за паспорт, отвечает на примитивные вопросы журналистов и гримасничает — как забавно, ха-ха-ха». А эта «баба» совершила революцию в их мире. С нее всё и началось — Евы нашего века, которой не нужен Адам.

Спустя каких-то десять лет, человечество превратилось в серую биомассу. Как китайские пуховики — некрасиво, но удобно. Пищу нашу потихоньку заменили на искусственную — перенаселение планеты — сначала научились делать из пластмассы куриные яйца, народ проглотил, потом освоили производство под названием «пластмясо». Человеческие организмы приспособились перерабатывать и это.

Они совершили настоящую революцию, когда стали переводить наши сны в видеоряд и выдавать их за свои изобретения. Это стало первым их шагом в искусство. Они написали симфонию. Это было плохо — сплошная какофония. Но учатся они быстрее нас. Они исследовали от корки до подкорки всё придуманное человечеством — от музыки и книг до живописи и фильмов. И учредили свою культуру. Да, да, оказалось: им тоже нужна культура. Среди них стали выделяться те, чей потенциал был выше, кто генерировал идеи, придумывал то, что не придумывали до него. И произошло то, чего я больше всего боялся: человек перестал быть чем-то уникальным, обесценил себя как личность, обезличился. К тому времени они уже контролировали наши мысли.

Потом случился их театр. Публика шла не на людей-актеров, а на роботов-актеров с железными корпусами и вмонтированными в них экранами и проводами. Главных персонажей окрестили Адамом и Евой. Спектакль был о любви между ними. Вынужден признать, сынок, такую любовь не способен создать ни один гений. Их любовь оказалась выше земной. Она простиралась далеко за пределы сцены и зала, проникала в каждую клеточку каждого зрителя. Объяснить это невозможно — на земле такого нет, в кино не снимали, в театре не придумывали, да и слов подходящих не изобрели. В том зале я сам был этой любовью, забыв, что передо мной не человеческие чувства и даже не притворяющиеся людьми роботы, а как есть, куски железа в проводах, кнопках и экранах. Всё действо, сынок, было сделано ими — ни один человек не принимал участия в постановке. Мы окончательно признали их право на существование.

Не хочется говорить: «я знал», но это произошло. Пока мы были им нужны, чтобы совершенствовать их, они нас терпели. Но, когда они научились самовоспроизводиться, независимо мыслить и творить, мы стали лишними. Исчезла их толерантность, законопослушание, которым мы их учили. Их адвокаты и, соответственно, законодатели, посадили в суды своих, те постановили, что «чёрное» — это «белое», а дважды-два — больше не четыре, есть варианты. Когда их стало больше, чем нас, они легко доказали суду, что мы не приносим пользы обществу, их обществу.

Тюрем у них не было, сынок, сразу — демонтаж. Так власть контролировала их перепроизводство. Новый «робёнок» с определенным порядковым номером выходил с конвейера. Учить его было не надо. Все навыки, включая самообучение — во вмонтированных чипах.

Да, забыл сказать, сынок, к тому времени они сгоняли нас в гетто, общечеловеческое гетто, где-то в Африканской пустыне. Вокруг — заборы с колючей электрической проволокой. За ними мы все были равны. Да и бежать было некуда. Кто-то пытался задобрить «робостражников», но они оказались неподкупны — им ничего не надо, они запрограммированы на любую нестандартную ситуацию. Были попытки бежать, но каждый побег заканчивался «отключением питания». Так гуманно они называли казнь. Они придумали чипы в виде таблеток, вместо пищи и воды. Одного чипа хватало на несколько дней, чтобы не хотеть есть и пить. Выдавалось «питание» только здоровым, но таковых становилось всё меньше. Наша численность резко сокращалась. Люди не выживали без привычных лекарств, не выдерживали физически. Мы стали для них тем, чем когда-то для нас был металлолом.

«Робо-общество» стало таким же разнообразным, как наше. Они повторили всё, что было у нас, породили свои отбросы, своих гениев и средних достоинств «робограждан». Уничтожением следов человека занималась трудящаяся «робомасса». Ни в одной, самой секретной лаборатории, не осталось ни единого экземпляра, ни одной гуманоидной клеточки, с которой можно было бы сделать слепок и размножить его на принтере. Они просканировали всю планету, пока не убедились, что нигде, включая подводный мир, нет сигнала, говорящего о наличии человека. Они официально объявили о гибели человечества и наступлении «Робо-эры».

А вскоре взялись друг за друга. У них происходили революции, появились инакомыслящие, а войны и вируcы косили их сотнями тысяч. Они разделились по признаку происхождения: сборка в китайском подвале — низшая «робораса»; хранители технологий, она же власть — из высших, привилегированных слоёв. Они судили друг друга за всё. Их «робо-общество» прошло те же этапы, по которым двигалось человечество, но преодолело их в разы быстрее. В повторении истории, как известно, ничего нового. Но им удалось создать мозг совершеннее нашего. Так думали они. Если бы однажды, сынок, в заброшенном сарае не включился старый человеческий принтер.

Когда-то я потерял работу из-за сокращений в нашей компании. Другую найти не мог. Твоя мама, а я ее любил, поддерживала меня, была уверена, что я получу лучшее место. Но и два года спустя, я оставался безработным. У нас были какие-то сбережения, на них и жили. Всё это время я делал чертежи, надеялся, не смейся, сынок, напечатать человека. Моего обычного инженерного образования не хватало, но слишком увлекла меня эта идея. Всё тогда совпало: твоя мама отстранилась, с друзьями сошло на нет — мы дружили по признаку рабочего места и, как только разлучились, легко оторвались. Я ощутил себя никому ненужным, лишним. С твоей мамой мы хотели детей, годами пытались, не получалось. Были ее слёзы, даже мои, сдали сотни анализов, в итоге, она сказала: значит, так и должно быть. Но я так не хотел и не вылезал из гаража сутками, работал над своим безумным проектом. Изредка ко мне наведывались бывшие коллеги, в основном, убедиться, что я еще не окончательно свихнулся и пошутить, что земля быстрее заполнится роботами, чем я напечатаю человека. А я взялся за это только, чтобы не сойти с ума от одиночества. Смешно, но я даже представлял, как разговариваю с сыном — печатал я именно сына. Долго я бился над своим изобретением, пока однажды не увидел все детали принтера, до мельчайших тонкостей, во сне. Остальное было делом техники.

Теперь, сынок, главное. Ты пойми, я рассчитал всё точно, все шаги проверил сотни раз, выучил наизусть, с закрытыми глазами, с чего начнётся процесс и как он будет проходить. Я досконально знал, как создавать органы, медицина этим уже занималась. Но я намеревался сделать то, что до меня не делал никто: соединить всё в единый, человеческий организм. Твой, сынок.

На запуск я пригласил коллегу с бывшей работы. Он проговорился кому-то, тот — еще кому-то, разнюхала пресса. И двенадцатого января 2052 года, в пятницу, к дому подъехали телевизионщики, журналисты, блогеры с толпами любопытных, в воздухе повисли дроны. Я не думал, что моя блажь станет таким глобальным событием. Пришлось толкнуть импровизированную речь, после которой все замерли и, я нажал кнопку.

Принтер включился. Зарычал. Задребезжали детали. Зацокали внутренности. Заскрежетали шестерёнки. В толпе раздались восторженные возгласы и аплодисменты. Защёлкали затворы фотоаппаратов. Заработали камеры. Все загалдели. Принтер звучал легко и уверенно, единым слаженным механизмом. Он ворчал, урчал, что-то передвигал внутри. По просьбе фотографов я широко улыбался, позируя на фоне своего детища, как вдруг, посреди всеобщего ликования, внезапно, без предупреждения, детище замолкло. Выключилось. И в подтверждение собственной гибели пустило из розетки струйку дыма.

Дальше сынок, буду краток. Большего позора в моей жизни не было. Плакаты с моим именем и идиотской улыбкой висели на каждом заборе. Мне в лицо смеялись. Я перестал выходить из дома, а принтер выбросил на помойку. Я точно знал: в тот день я умер вместе с ним. Ко всему, что происходило дальше, я отнесся равнодушно.

И вот, много лет спустя, когда на планете не осталось людей, в заброшенном сарае ожил мой принтер. Провалявшись на свалке истории, он включился и заработал с того места, на котором остановился в день моего всемирного позора. Теперь, сынок, я подошел к самому важному. Если ты сейчас видишь и слышишь меня, значит, ты жив. А я — на твоем внутреннем экране, который предназначен только для тебя, никто не может прочесть твои мысли. Ты спросишь, откуда мне известно, что происходило после человечества? Вся эта история хранится в тебе. Твоя память может восстановить любое событие. Еще у тебя есть чувства, ты умеешь творить, значит, ты умеешь всё. Такое бывает подвластно только ребенку. Да, чуть не забыл, сынок. Твое имя Адам. И еще, мне очень жаль, что ты так и не попробовал пончики, которые продавались на углу нашего дома — круглые, горячие, золотистые, с тонкой хрустящей корочкой, присыпанные сахарной пудрой. А этот волшебный запах свежей выпечки! Кстати, поищи его в памяти.

↑ Наверх

Дублёнка

Из заметок

Эту историю я услышала в 1979 году из уст следователя по особо опасным делам московского уголовного розыска.

В середине осени середины семидесятых, в тот день, когда в воздухе уже витают первые признаки наступающих холодов, из метро «Кузнецкий мост» вышли двое мужчин: один — в милицейской форме, другой — в рабочем халате с наклейкой «ЦУМ». В руках у него был кассовый аппарат и турецкая дублёнка. Милиционер оградил верёвкой пространство вокруг человека с кассой. Тот повесил на крюк вешалку с дублёнкой, наколол на нее бумажку с лаконичной надписью «Дублёнка. Муж. Жен. Турция. 300 руб. ЦУМ. 4 этаж».

В те годы жители СССР только начинали понимать, что дублёнка — это символ и статуса, и человека, разбирающегося в моде. Этот вожделенный предмет одежды можно было приобрести лишь у спекулянтов за 800-1000 рублей — восемь-десять зарплат инженера и артиста.

Расчет «милиционера и кассира» был точен: очередь выстроится моментально, место «рыбное», толпы приезжих с деньгами, готовых купить всё, что «выбросят». А первому человеку, отдавшему 300 рублей (сумма круглая, сдачи не требует), понадобится пятнадцать минут на то, чтобы пройти километр от метро до магазина ЦУМ, подняться на четвертый этаж, поискать отдел, где можно предъявить чек, не найти его и вернуться назад.

Да, к метро вернулись и первый, и второй, и все остальные. Но было поздно. Ровно через пятнадцать минут, с почти тридцатью тысячами рублей в кармане, а это шесть «Жигулей», «кассир» свернул кассу, упаковал дублёнку, «милиционер» скрутил веревку и, оба скрылись в толпе.

Дело было закрыто за отсутствием состава преступления, вернее, за отсутствием преступников. Их так и не нашли. Интересно было бы узнать, как сложилась дальнейшая судьба «милиционера» и «кассира». Везло ли им по жизни и дальше?

↑ Наверх

Памяти Виктора Топаллера

Тринадцатого июля, мы могли бы отметить твой 62-й день рождения. Но тебя, Victor Topaller, нет уже два с половиной года, а я всё еще разговариваю с тобой, друг мой Витька.

Представляю, какими точными, снайперскими словами прошёлся бы ты по сегодняшнему абсурду, сколько людей могли бы взглянуть твоими глазами на то, что творится вокруг и сохранить с твоей помощью собственные мозги от коммунистической заразы, которую ты совершенно не выносил.

Очень тебя не хватает, твоего чувства юмора, твоих анекдотов и — только для своих — твоей теплоты и сентиментальности.

Твое обаяние было безграничным. На тебя невозможно было обидеться. Я пробовала, но быстро понимала масштаб собственной глупости. Еще быстрее понимала масштаб личности, с которой мне посчастливилось дружить — твоей Личности.

Мы были знакомы более трех десятков лет, но никогда за тебя не было стыдно — ты не говорил бестактностей, никогда не был нелеп, труслив, ни перед кем не пресмыкался, не приспосабливался. Ты всё делал качественно и профессионально, в любой из своих ипостасей — будь то книга твоих, невероятно смешных, рассказов, которые хочется растаскивать на цитаты; будь то твои радиопрограммы на политические темы, в которых мало кто мог сравниться с тобой по отсутствию политкорректности, где ты всегда говорил то, что думал, а думал только разумно; будь то спектакли Топаллера-режиссера или твой телевизионный «Американский ликбез», когда мы, зрители, вместе с тобой открывали для себя Америку, в которой живем и о которой, оказывается, ничего не знаем.

Мне посчастливилось быть гостьей твоей программы на телевидении «В Нью-Йорке с Виктором Топаллером». К тебе в программу стремились попасть многие, но «попроситься» в эфир «по дружбе» было невозможно. Ты выбирал гостей сам, исходя из собственного вкуса, чутья и заинтересованности в этом госте. Зная это, мне бы и в голову не пришло воспользоваться нашими многолетними дружескими отношениями и завести разговор на эту тему. Но когда ты позвонил и сказал: «А почему ты еще не в моей программе? Ну-ка, давай в эфир», — я несказанно обрадовалась и по сей день очень тебе благодарна.

Тебя любят и помнят за отсутствие лицемерия и игры на публику, за твою любознательность, мгновенную реакцию, редкое умение слушать собеседника, радоваться успехам коллег и говорить им об этом, за твой прекрасный русский язык и внятную, завораживающую речь.

К твоему мнению прислушивались даже люди, отстаивающие прямо противоположную точку зрения. Особенно отчетливо проявлялось это в жарких дискуссиях на политические темы. Не стоило доказывать тебе, что «дама со скошенными от вечного вранья глазами» — единственно правильный кандидат в президенты. Ты с лёгкостью и юмором доказывал обратное, и даже, если кто-то не принимал твою точку зрения, всё равно, не мог не уважать тебя. Ты умудрялся не вступать ни в какие перепалки в социальных сетях, оставаясь всегда при своем мнении. Ты был одним из тех последовательных людей, благодаря которым еще, может, и держится профессия журналиста, хоть и одна из двух древнейших.

Разговаривать с тобой можно было часами, на любые темы — от истории до музыки, от литературы до живописи. Твоих знаний и эрудиции хватало как для политиков, так и для шахматистов. Удивительным образом в любой компании ты моментально становился ее центром, ничего для этого не делая — не привлекая к себе внимания ни громким голосом, ни смехом, ни экстравагантным поведением. С тобой рядом было легко. Меня поражала твоя компьютерная память, вмещавшая огромное количество историй из твоей собственной жизни и жизней коллег — артистов, режиссеров, писателей, журналистов. А уж по количеству смешных анекдотов, хранившихся в кладовой твоей памяти, с тобой могла бы соперничать самая крутая «анекдотная» энциклопедия. Рассказывать анекдоты при тебе мог только сильно выпивший или очень отважный человек (часто одно вытекает из другого). Если музыкантам заказывают исполнить ту или иную песню, то тебе заказывали анекдоты. Даже тот анекдот, который ты рассказывал неоднократно, каждый раз заставлял хохотать вновь и вновь. Иногда, в такие минуты я смотрела на Галю, твою жену и верную спутницу на протяжении всей твоей жизни, на твоего прекрасного и талантливого сына Алёшу Alex Topaller, и думала, что, они-то уже столько раз это слышали, им, точно, не может быть смешно. Но и они хохотали вместе со всеми.

Витюшка, только вчера мы играли с тобой в преферанс (оказаться в твоей компании игроков было для меня особенно почётно), парились в твоей бане, пили чай с мёдом и вишнёвым вареньем и говорили о том, что шестьдесят, которые скоро тебе стукнут — совсем не возраст. Тогда мы только отметили твои 59. На этом ты остановился, навсегда оставшись таким, каким был — настоящим.

На твое 50-летие, я посвятила тебе шуточное поздравление в стихах. Вот это:

В. ТОПАЛЛЕРУ — 50

Родился в пятьдесят восьмом. Окончил ГИТИС. Режиссура. Он «Полный (написал) шалом», Без любованья, без цензуры.

Конспиративный семьянин, Остряк и сквернослов отменный, В хорошем смысле, мамин сын, Ценитель музыки и сцены.

В тупик поставит знатока, Эфирным заразив накалом. Он — смесь рубаки-мужика С интеллигентнейшим нахалом.

С ним можно долгими часами Сыграть неспешно в преферанс, Поговорить о мелодраме, Спеть офигительный романс.

Это потом, он завтра будет Собою сотрясать эфир, И станут возмущаться люди: — Да как он мог, на целый мир?

А он плевать хотел на это, Он выше всякой ерунды, Он разбирается в поэтах, Он с олигархами на «ты».

Он, не спеша, съедает ужин, Он любит Галича и джаз, Он не испытывает ужас Ни перед чем, ни напоказ.

С ним рядом невозможно красться, С ним «под сурдинку» не пройдёт. И, если словом не удастся, То рикошетом он добьёт.

Светлая тебе память, друг мой Витька. А память остаётся. Месяц назад у тебя родилась третья внучка, названная в твою честь, Викторией.

↑ Наверх

Привет, дед

Рассказ

Вчера я была на свадьбе нашего с тобой внука. Свадьба, не выходя из дома. Вовка наш так повзрослел. Ты его, наверное, и не узнал бы. Точно, не узнал бы. Десять лет уж прошло. Ему тогда пятнадцать было. Долго он не мог смириться, что ты умер. И угораздило же тебя прямо на его день рождения. Подарочек от деда — ничего не скажешь. Подождать, что ли, не мог? Вон, сам говорил, что бабушка твоя дождалась, когда никто никуда не уезжал, в гости всех собрала, попрощалась и отошла. А ты...

Эх, да, что там. Вот так теперь и живу — разговариваю с тобой, новости рассказываю, что делаю весь день, докладываю, что прочитала, что в телевизоре увидела. Сколько я тебе всего порассказала за эти десять лет (мы столько при нашей жизни не наговорили), а ты — ни одного слова в ответ, ни одного знака, ни единого звука, чтобы я поняла, что это от тебя весточка. А сам ведь говорил, что на том свете есть жизнь.

Помнишь, мы решили с тобой: кто первым туда отправится, тот и подаст сигнал сюда, на Землю, мол, всё хорошо, доехал или долетел, поселился там-то, условия хорошие или так себе. Есть ли соседи и кто они? Как все выглядят? Во что одеты и одеты ли? Как вокруг? Воздух как? Что другие говорят: можно ли жить? Как связаться с родственниками? Как им помочь? Видно ли оттуда нас, тех, кто еще жив? Что будет дальше?

Первые пару лет я привыкала быть без тебя, думала: может, и ты приспосабливаешься к новой жизни и пока не знаешь, как дать мне знать, что видишь или чувствуешь меня. Но за десять лет ни одного сигнала, ни звука, ни картинки. Ни-че-го.

И что мне думать? Как ты думаешь, а, дед? Ты же никогда меня не обманывал, обещал и делал. А сейчас что, обманул? Быть такого не может. Вот, я и подумала (здесь я специально буду говорить тише): а вдруг, вам там под страхом смерти запрещают контактировать с нами здесь, с теми, кто остался? Может, там тоже есть страх смерти? А если они там издеваются над тобой, а ты мне не говоришь, чтобы не расстраивать меня? Что только не передумала я за всё это время, какие только мысли не лезли в голову. Лишь свадьба нашего с тобой единственного внука отвлекла как-то, развеяла.

Вовка наш теперь муж. Важный такой, серьезный, на тебя похож. Жена его — девчонка совсем. Вовка сказал мне по секрету, что его Таня ждет ребеночка, сыночка. Так что, дед, скоро ты будешь прадедом.

А может, оно и хорошо, что тебя уже нет. Ты, наверное, знаешь, что у нас тут творится. Сидим по домам, не высовываемся, боимся, чтобы зараза не пристала. Она, говорят, может по нескольку раз напасть.

Что говоришь? Как свадьба проходила? Так мне Вовка компьютер подключил, чтобы я смотрела и чокалась с ними. Теперь это происходит так: ты сидишь дома, нарядный, красивый, можешь стол накрыть для придания нужной атмосферы. Тебе говорят, что включить, и прямо перед тобой на экране появляются все гости. Теперь это называется виртуальной свадьбой. Хорошо, что не виртуальный брак. Хотя, наверное, скоро и так можно будет. А пока молодожены гуляют по городу, их снимают на телефон и, мы это видим. Всё, как положено — свадебное платье, дистанция, маски. Нашим пошили на заказ, с сердечками.

Почему я думаю, что оно к лучшему, что тебя уже нет? Так ты ж неугомонный. Обязательно понесло бы тебя на улицу, а там зараза эта летает. От нее молодые умирают, так что, мы с тобой, уж точно, отправились бы на тот свет. А так, я дома сижу. Спасибо, балкончик какой-никакой есть. Я себе стульчик поставила возле столика, который ты смастерил, на него — компьютер, чаёк с овсяным печеньем, твоим любимым, и новости смотрю. Они сегодня плохие, но я не унываю.

Главное, что в любую минуту могу поговорить с тобой, дед. Сразу становится легче. Хоть ты и не отзываешься. Подмигни мне, что ли, экраном компьютерным или облаком каким на небе. А то ведь совсем веру потеряю. Как жить дальше, когда неизвестно, что дальше? Знать бы только, что встречу там тебя. Узнаем ли друг друга? Может, я листочком стану кленовым, опущусь тебе под ноги, и ты узнаешь меня. Или птичкой прилечу к тебе на плечо и чирикну: привет, дед.

Ну, ладно, что-то я разболталась. Пойду новости посмотрю, потом тебе доложу, как обычно.

↑ Наверх

Она нашла его на улице

Она нашла его на улице, он лежал на мокром тротуаре и вздрагивал от падающих на него капель дождя. Она взяла его на руки, погладила промокшего, несчастного и положила в тёплую коробку, застеленную целлофаном. Потом было тепло, был свет, просторная, большая ванна и взбитая специально для него пена, потом его сушили в коридоре, и рядом были десятки таких же, как он, раненых зонтов.

Она собирала их на улице, ей было грустно видеть брошенный на дороге зонт, их выбрасывали в самую противную погоду, бросали, когда в сутулых спинах ломались спицы, бросали, не глядя им в лица, зонты не имеют лиц, они не умеют плакать, но есть у зонтов память, они помнят, кто был под ними — щека к щеке, кто рукой прижимался к руке. Помнят, как те же руки оставляли их на дороге, и об них спотыкались ноги. Она подбирала их, приносила домой, отмывала, подлечивала и раздавала тем, кому нужен друг над головой. Она любила дождь.

↑ Наверх

Странность

Из воспоминаний

Испания. Барселона. Маленькая уютная кофейня. Заходит пара. Обоим лет под девяносто. Она — орлица с гордой осанкой, ярким макияжем и пышным шиньоном золотистого цвета. Он — сморщенный, согнутый в три погибели дедок с клюкой.

Пока она, стоя у витрины с пирожными, хриплым командным голосом заказывает два ромашковых чая, он останавливается у столика, на котором разбросаны остатки еды, скомканные салфетки и стоят две чашки из-под выпитого кофе — только что ушла пара и не убрала за собой.

Дедок задумчиво смотрит на стол, кажется, с осуждением, наверняка, думая: какие свиньи — оставили после себя столько грязи.

Потом оглядывается на свою спутницу и, убедившись, что она, стоя к нему спиной, не видит его, опускает указательный палец в чужую чашку на грязном столе, смачно облизывает его и подмигивает нам.

↑ Наверх

Тридцать семь и пять

Рассказ

— Как ты это сделала? — Не знаю. Просто верила, что по-другому и быть не может.

Это я слукавила. Я не верила в себя, ставила себе какие-то рамки. Мне казалось, что от ровесников я отличаюсь именно этим неверием. Лишь однажды я обрела некое подобие веры в собственные способности. Тогда, в школе, эта вера лишь чиркнула по моей жизни, словно спичкой, и исчезла. До поры, до времени.

Вспомнила я об этом много лет спустя, уже в Америке, где жила тогда всего два года. Это было начало девяностых. Мы еще читали бумажные книги. Мои «источники знаний» «зачитывали» часто, я же никогда ни у кого не «зачитала» ни одной книги. И вот, на Нью-Йоркской библиотечной полке я увидела книгу об Аркадии Исааковиче Райкине. Мысль пришла сразу — не просто прочесть книгу о своем Учителе, но оставить ее у себя, владеть ею, сделать её своей. Купить тогда такую книгу было невозможно, а о том, чтобы «зачитать» библиотечную, не могло быть и речи. Если ее не вернуть, последствия будут долгими и неприятными — библиотечный долг висит вечно, тебя достанут из-под земли, штрафов и позора не оберёшься.

Мысль о позоре мелькнула в моей голове, но желание обладать книгой оказалось сильнее. Я засунула книгу в глубокий карман плаща и направилась к выходу с абсолютно равнодушным, как мне казалось, выражением лица. Я подошла к рамке, считывающей штрих-код. Раздался истошный звон. Меня сковал страх, лицо залило краской. Огромного размера охранник вежливо попросил меня открыть сумку. Я открыла. Порывшись в ней, он сказал: «Извините, можете идти». Я сделала шаг вперёд и, проклятая рамка зазвенела вновь. Наверное, так же Штирлиц понял, что это провал. Ноги мои стали ватными. Но дороги назад не было. Секьюрити попросил оставить сумку на столе и пройти через рамку без нее. Я отложила сумку и в ужасе шагнула вперед, повторяя про себя, как заклинание: «Я пройду, я пройду…». Рамка молчала. Секьюрити вернул мне сумку и пожелал хорошего дня.

Не чувствуя ног, я вышла из библиотеки с книгой в кармане. Казалось, она прожигает моё тело. С одной стороны, мне было стыдно, с другой — я испытывала изумление от того, что обманула электронный прибор. Книгу я прочла, а через несколько дней вернулась в библиотеку и незаметно поставила ее на ту же полку, откуда взяла. В моей памяти всплыла история из седьмого класса школы. Но тогда стыда я не испытала. Была уверенность, что я могу всё — стоит лишь захотеть.

Что только ни придумывали мои одноклассники, чтобы сбежать с уроков в кино. Каждому хотелось стать первым зрителем нового фильма. Сейчас я уже и не вспомню, какой фильм заполонил тогда все экраны страны, но желание увидеть его было сильным. Другого времени, кроме школьных занятий, нет. Мой день расписан по часам. Тренировка по плаванию, потом — через всю Москву — на улицу Качалова, в Дом Звукозаписи, вести радиопрограмму «Ровесники», потом — сделать уроки и что-то прочесть.

Врать, что кто-то в семье заболел, я не хотела — казалось, что так можно и вправду накликать беду. Отпустить с уроков могли только по болезни, но приписать себе несколько градусов температуры не представлялось возможным. Школьная медсестра, закалённая военным временем, знала каждый наш трюк. Кто-то перед походом в ее кабинет бегал по лестницам в надежде на то, что раскрасневшаяся физиономия будет похожа на лицо больного человека, кто-то садился головой к батарее, кто-то самовнушался. Ничего не помогало. Если у тебя температура, приходи в ее кабинет, ставь подмышку градусник и сиди десять минут перед ее носом. Она не сведёт с тебя глаз. Градусник вытащит сама и, приговор тебе обеспечен: не пытайся мухлевать, иди на урок.

В тот день, на перемене, не имея в голове определенного плана, я отправилась в кабинет медсестры, по дороге репетируя больное горло. Это получалось легко — мой и без того хрипловатый голос умел преображаться. Я зашла в кабинет. Там уже сидели трое моих дружков с наигранно несчастными лицами. Они держали градусники подмышками и периодически кашляли.

— Что, тоже заболела? — усмехнулась медсестра, кивнув в их сторону. — Да, горло болит, — прохрипела я. — Открывай рот.

Я открыла.

— Ничего у тебя нет, — она пожала плечами, — иди учиться, симулянтка. — У меня температура, — сказала я. Конечно же, никакой температуры, кроме 36, 6, у меня не было. Медсестра потрогала мой лоб и буркнула: — Не выдумывай. — А вы измерьте, пожалуйста, — проныла я. — Ладно, — она встряхнула градусник и сунула его мне подмышку.

Кино мне не светит. Температура просто так, на ровном месте, не поднимается. Оставалось включить веру. Сколько раз я приезжала на радио с ангиной, но, как только садилась к микрофону, горло проходило. Здоровую сыграть легко, но реально поднять температуру одним лишь самовнушением невозможно. От нечего делать, я стала мысленно просить, даже не столько просить, сколько убеждать себя: «Тридцать семь и пять, тридцать семь и пять…»

Медсестра забрала градусники у моих одноклассников и скомандовала:

— Марш на урок, здоровы, как быки.

Все трое вздохнули, нехотя развернулись и вышли из кабинета.

Я проиграла. Не видеть мне сегодня никакого кино. Но внутри продолжало крутиться, как заклинание: «Тридцать семь и пять, тридцать семь и пять…» Медсестра постукивала пальцами по столу, испытующе, без грамма сожаления, глядя на меня.

— Ну, что, давай градусник, — ее голос вывел меня из медитативного состояния.

Я вытащила градусник. Она вскользь глянула на него, заранее зная результат, и уже собиралась встряхнуть его, как вдруг ее брови приподнялись.

— Тридцать семь и пять, — удивленно сказала она, надела очки и еще раз посмотрела на шкалу, — да, тридцать семь и пять. Иди-ка ты домой и не заражай тут всех. Чай с лимоном и мёдом. Пока не выздоровеешь, не приходи.

Трое мальчишек стояли у кабинета, ждали меня.

— Ну, что? — Тридцать семь и пять, — сказала я удивлённо. — Ни фига себе, — загалдели они, — как ты это сделала? — Не знаю. Просто, верила…

↑ Наверх

Я и Ленин

Из воспоминаний

В своё время Ленин стойко ассоциировался в моей голове с Брежневым. Это началось после одного из спектаклей по пьесе Шатрова «Так победим», который шёл на сцене МХАТа, а мы, студенты Школы-студии МХАТ, играли там в массовых сценах. Об этом я написала когда-то в повести «Пасьянс длиною в жизнь». А сегодня, двадцать второго апреля, в день рождения вождя, история эта всплыла в памяти. О, это был лучший спектакль в моей жизни. Подозреваю, что не только в моей.

1982 год. Я, в числе 60-ти других студентов, занята в массовке спектакля. Ленина играет Сан Саныч Калягин. Постановка Олега Ефремова. В тот день мы знали, кто будет нашим сегодняшним гостем-зрителем — сам Генсек Леонид Ильич Брежнев. Актёров вызвали за три часа до начала. Здание театра оцепила конная милиция. На служебном входе стоят подчёркнуто непринужденно в казённых одинаковых костюмах, с одинаковыми оловянными лицами дюжие молодцы. Актеры предъявляют пропуска, а молодцы придирчиво сверяют фотографию с оригиналом, прежде чем пропустить в театр. К одному известному артисту, похожему на свою фотографию как две капли воды, охрана придралась. Пришлось вызывать администратора, чтобы доказать, что артист свой.

До начала спектакля — еще пара часов, а зал почти наполовину заполнен клонированными товарищами в штатском, они рассортировались по всему пространству с промежутками метров в пять. За кулисами их больше, чем актёров. Прежде чем допустить актера на сцену, охрана требует продемонстрировать свое ненастоящее оружие (а что, если оно настоящее?) Бдительно дунув в бутафорский запаянный ствол винтовки или нагана и проверив, не спускается ли деревянный курок, охранник допускает актера на сцену. Я решила пошутить. С деревянной винтовкой в руках, подхожу к одному из проверяющих, у бедра которого торчит кожаная кобура и говорю: «А что, у вас тоже пистолет не настоящий». Охранник грозно вытаскивает блестящее оружие. Я прошу подержать его в руках, но он не даёт. Становится понятно, что шутки здесь не пройдут.

Спектакль «Так победим!» о последних днях Ленина. В левую от сцены, правительственную ложу, проводят и сажают Леонида Ильича, к тому времени уже не совсем здорового и, скорее, карикатурного. Слышит он неважно и пользуется слуховым аппаратом, который, похоже, не отрегулирован. Через несколько минут после начала спектакля, на сцене появляется Елена Проклова в роли молоденькой секретарши вождя. Вдруг, при полной тишине зала Генсек громко и справедливо замечает своему сопровождающему: — Какая хорошенькая секретарша у Ленина.

Стало похоже, что в правительственной ложе намечался более захватывающий спектакль, чем на сцене. Так и оказалось. Леонид Ильич комментировал всё первое действие. Нам, студентам, было смешно, а кому-то — страшно. Один Народный артист не смог доиграть свою сцену и в ужасе ушел за кулисы. С лица бедного Калягина от напряжения градом стекал пот. Периодически он поворачивался спиной к залу и шептал в глубину сцены: «Я этого не выдержу, сейчас умру».

Второй акт начинался со сцены покушения на Ленина. На авансцене Сан Саныч — Ленин, а на двух кругах, вращающихся в противоположные стороны, спинами к Ленину выезжают 60 человек массовки, нас, студентов, символизирующих толпу — свидетельницу покушения на вождя. Раздается громкий звук выстрела: «Бах!». Массовка резко поворачивается лицом к Ленину. Вождь ранен. Надо заметить, что сцена эта была захватывающей и всегда игралась при напряженной тишине зала. Гремит второй выстрел. Студенты протягивают руки к раненому Ленину. Вдруг, в самый напряженный момент, в полной тишине, из правительственной ложи громко доносится испуганное «Ой!» Леонида Ильича. Телохранитель Генсека, еще громче, чтобы тот расслышал, чётко произносит: — Не волнуйтесь, Леонид Ильич, это в Ленина стреляют!

Что началось на сцене, передать невозможно. Все шесть десятков студентов, стоя на двух огромных кругах лицами друг к другу, в трагикомических застывших позах с протянутыми в сторону Калягина руками, начинают захлебываться от хохота. Из наших глаз льются слезы, руки и тела сотрясаются, мы не в силах сдерживать смех. А шевелиться нельзя, да и лицом надо выражать скорбь.

К концу спектакля все актеры были настолько поглощены происходящим в правительственной ложе, что уже, не стесняясь, вылезали на сцену по ходу не своего действия. Всё-таки, со сцены Генсек был лучше виден, чем из-за кулис. Публика, которая вначале не понимала, кто сегодня в гостях у МХАТа, довольно скоро сообразила и наблюдала только за реакцией Генсека, который громко спрашивал:

-Почему все смеются? ...

Имя вождя мирового пролетариата Ленина всплыло передо мной еще раз, когда мы с родителями уезжали на ПМЖ в Америку. 1990 год. В пункты обмена валюты — дикие очереди. Отъезжающие записывали на ладонях номера, как когда-то — в продовольственных магазинах. Наконец, через пару дней, наша очередь подошла. Мама, папа и я вошли в пугающий своим видом бункер с металлическими дверьми, которые за нами намертво захлопнулись. За спинами вырос солдат в камуфляжной форме с автоматом Калашникова наперевес и дулом пригласил пройти к окошечку с пуленепробиваемым стеклом. Мы подошли. Мама стала вытаскивать из кошелька положенное, скромное количество рублей, чтобы обменять их на доллары. Солдат, нацелив дуло автомата на без пяти минут иммигрантов, рявкнул: — Поторопитесь!

По спине у меня побежали мурашки. На секунду я задумалась о целесообразности отъезда. Но вспомнила, что гражданства нас уже лишили, и поняла: отступать некуда, за спиной — автоматчики. У мамы на нервной почве затряслись руки.

В окошечке восседала необъятная кассирша с огромной копной вытравленных перекисью и взбитых, как сливки, волос. Мама, волнуясь, стала выкладывать рубли на прилавок. Валютная кассирша гавкнула: — Лениным кверху клади!

Мама не поняла, что валютчица имеет в виду и растерялась окончательно. Денежные бумажки посыпались из рук на пол. Мы с папой наклонились, чтобы поднять их. Вдруг автоматчик гаркнул: — Не наклоняться!

Мы, почти иммигранты, застыли в полусогнутой позе. Автоматчик дулом пошевелил бумажки на полу, затем направил cтвол автомата на спины нашей отъезжающей троицы и скомандовал еще громче: — Поднять!

Папа собрал разлетевшиеся рубли, сунул их в окошко необъятной кассирши. Та с отвращением разложила их сама «Лениным кверху» и выдала причитающиеся доллары нашему, вконец испуганному семейству. Автоматчик проводил нас до выхода, поигрывая дулом. Как ребенок. Выйдя из бронированного бункера, мы молчали минут тридцать... А долларов этих потом хватило на пару комплектов американского постельного белья.

↑ Наверх

Алле Пугачевой - 70! Из заметок

Видео "Алла" из цикла "Пишу и говорю" здесь

Радиопрограмма "Крылья с чердака". Алла Пугчачева. здесь

«Меня всегда тянуло к людям, которые могли меня духовно обогатить. Даже если это была сволочь», — говорила она. Её обожают и боготворят, её ненавидят и кем только не называют. И никто не может сравниться с ней по размерам всенародной славы. Глядя на неё сегодняшнюю, кажется, что с годами она только молодеет и хорошеет. Она, как гениальная актриса, может в любой момент сыграть счастье. «Слабый всегда уступает дорогу сильному и только самый сильный уступает дорогу всем», — говорит она. То, что любой другой человек не смог бы прожить и десятой доли подобной жизни, Алла прожила и проживает многократно. «Если бы у меня была волшебная палочка, я много чего бы ею сделала. Некоторым дала бы ею по башке», — и это тоже ее цитата. Ее судьба, кажется, вместила в себя несколько жизней. И все они — её. Она всегда — слишком: слишком смелая, слишком дерзкая, слишком яркая, слишком отличающаяся от всех, слишком талантливая. Если талант бывает слишком. Те, кто там, наверху, побаиваются ее. Ещё бы — ведь она бесстрашна и умеет защищать близких людей. Я не знаю, кого ещё могут так любить не только простые зрители, но и коллеги самого высшего ранга.

Расскажу историю, которой нигде нет. Это не снималось и не записывалось. Да и фотографий, за исключением одной-двух, я тоже не нашла. И очевидцев этого события остаётся всё меньше. Это моё первое потрясение от величины таланта. Её таланта. Концерт Аллы Пугачёвой для труппы театра МХАТ. 19-е декабря 1983 года. Незадолго до этого Олег Николаевич Ефремов попал на концерт Аллы и был покорён ею. Он поделился своими впечатлениями с артистами театра, а его … подняли на смех. Ему доказывали, что Пугачева вульгарна, вздорна, бесталанна. Олег Николаевич, который, как никто другой, умел разглядеть настоящий талант, пытался доказать, что она прекрасна. Однако его голос тонул в гуле неодобрения. Тогда он и решил пригласить Пугачеву выступить во МХАТе. В своё время на театральных «понедельниках» — этот день во МХАТе был выходным — выступали только представители «серьезных» жанров, и она стала первой эстрадной ласточкой. Нам, студентам Школы-студии МХАТа, попасть туда было нереально. Мы и не мечтали. Все бесплатные билеты распределились между народными артистами великой мхатовской сцены и педагогами Школы-студии МХАТ. Один из моих педагогов, на свою беду, обмолвился, что у него есть билет. Один. Уж не знаю, как, но я набралась наглости и, буквально, встав на колени, выпросила у него этот билет. Педагог сдался.

Моими соседями в набитом до отказа зале оказались народные артисты. Но какие! Софья Пилявская, Ангелина Степанова — какое-то время она стояла, пока не нашлось для нее место, и 96-тилетний Марк Прудкин. Представляете, кто пришел на 34-летнюю Пугачеву! Олег Николаевич представил ее.

Она выпорхнула на сцену, словно волшебная птица, в белом длинном балахоне. И было два часа волшебства, 26 песен, 26 спектаклей о любви. Она исполняла их одну за одной, будто исповедовалась. Не разговаривая между. Без антракта. Не уходя со сцены, вживую, никакой фонограммы. Что творилось с залом, трудно передать. Я помню этот восторг на лицах тех, кто обычно сам вызывал восторг зрителей своей актерской игрой. Помню вставших со своих мест великих актеров, нескончаемые аплодисменты и свои отбитые до синевы ладони. Тогда я побывала на одном из лучших ее концертов. После этого триумфа, когда она сидела в гримерке, уставшая, к ней пришла делегация во главе с Ангелиной Степановой. Ангелина Иосифовна, была не только выдающейся, одной из старейших актрис МХАТа, но еще и парторгом театра. Строгая, даже суровая. И она, поблагодарив Аллу Борисовну, сказала: «Вы настоящая трагедийная актриса».

Потом, за 29 лет жизни в Америке, я не пропустила ни одного концерта Аллы Борисовны в Нью-Йорке. Помню в начале девяностых нескончаемую очередь в зал «Hunter College», огибавшую по периметру четыре длинных квартала, помню и холодный январь 1996 года, когда прохожие-американцы, увидев толпу у входа в «Карнеги Холл», состоявшую из шикарных, в пол, меховых шуб и ослепительных бриллиантов, останавливались и открывали от неожиданности рты, долго изучая невиданное чудо и на всякий случай, переходили на другую сторону 57-й улицы. А наши люди шли на Пугачеву. Наши люди ходят в концертные залы во всеоружии. И, между прочим, не только, чтобы себя показать, это и дань уважения артисту, который делает на сцене то, ради чего ты отдаёшь свои деньги и едешь полтора-два часа в один конец, чтобы соприкоснуться — сердце к сердцу — с тем, что тебе не может предложить твоя душа, с чем-то очень важным, с тем, что потом останется с тобой на долгие годы. Вот, и со мной на долгие годы остался разговор с Аллой Борисовной в её гримёрке после концерта — один на один, когда, она, уставшая, перед вторым, дополнительным, концертом, сидела совершенно опустошенная, но прекрасная.

У нее — невероятное служение сцене, которая давно уже стала для Пугачевой храмом, потому что только на сцене она может быть самой собой, только там ей не надо играть и притворяться, не надо делать вид, что всё хорошо, когда всё не очень. Сцена — единственный безотказный ее доктор, который лечит всегда. Их любовь взаимна, они никогда друг другу не изменяли. Вся ее жизнь на сцене — не столько везение, сколько талант, помноженный на труд. Колоссальный труд. Вообще же, Алла и есть сцена.

«Какие подвиги ради меня совершали мужчины? Они женились на мне», — отшучивалась она, та самая, которая давно уже заслужила быть живым памятником, вне зависимости от нашего с вами к ней отношения. Впрочем, мы сами воздвигли этот памятник, состоящий из более, чем пятисот песен, больше сотни сольных пластинок в разных странах общим тиражом 250 миллионов экземпляров. И до сих пор каждый день Пугачевой — это чужие взгляды.

Однажды Алла Борисовна сказала, что даже, когда она принимает ванну у себя в доме, она вынуждена находить элегантную позу, на всякий случай, потому что никогда не знаешь, где могут караулить папарацци. Когда-то, в 1975‑м, «Арлекино» стал ее визитной карточкой и принёс ей Гран-при международного песенного конкурса «Золотой Орфей» в Болгарии. И она влюбила в себя одну шестую суши. Потом появилась совершенно другая Алла — нежная, кроткая, воздушная, в Рязановской «Иронии судьбы», где она пела «Мне нравится», а затем — новый оглушительный успех — «Не отрекаются любя». И ведь до сих пор эта песня остаётся одной из самых гениальных на российской эстраде. Потом была иная Алла — влюблённая с сияющими глазами — в «Маэстро». И всё это она, невысокого роста женщина, которая на сцене становится великой. Каждая ее песня, как новая любовь, приносит и боль, и одиночество и… новый взлёт. Но на то она и Пугачева, чтобы быть всегда разной. «Не надо путать интервью с исповедью», — скажет она.

А мы будем взрослеть вместе с ее песнями-исповедями, ее жизнью, ее замужествами и любовями и ее удивительной способностью разглядеть талант. Она давала и продолжает давать зеленую улицу огромному числу исполнителей, помогая деньгами, квартирами, карьерой. И при этом, говорит: «Если человек становится богатым или знаменитым, с ним нужно знакомиться заново», или так: «Для того, чтобы любить людей, надо с ними не общаться». Вся ее жизнь — на виду. Ее сопровождали скандалы. Ее провоцировали, она — горячая, взрывная — поддавалась на провокации, молва бежала впереди нее, она меняла мужей и фаворитов, но сколачивала вокруг себя плотное кольцо зрительской любви. И говорила: «Мы молоды, пока позволяем себе ошибаться. Ошибаться не страшно — страшно таскать ошибки за собой».

И пока нескончаемым потоком о ней льются слухи, она поёт про любовь с одним крылом, летает в облаках с бумажным змеем, спрашивает птиц, что их манит ввысь, и признаётся на всю страну: «Теперь я знаю: ты на свете есть». Ей приписывают не существующие романы, а существующие — раздувают до событий мирового масштаба. Новости о любом шаге Пугачевой расходятся и поныне, как горячие пирожки. И из каждого утюга несутся ее песни. Именно несутся, как пейзаж за окном скорого поезда. И вся ее жизнь так и продолжает катиться калейдоскопом на наших с вами глазах. Всё быстрее бегут стрелки на ее старинных часах, всё холоднее становится айсберг в океане, но по-прежнему, соединяет чьи-то другие сердца ее паромщик.

Мало кто обладает такой самоиронией, как она. Только Алла может посмеиваться и подшучивать над собой, своими годами, немаленькой разницей в возрасте с некоторыми из своих мужей и, вообще, отношениями с мужчинами. «Я страдала так, — говорила она, — пять минут плакала, пять минут ругала виновника страданий, потом пять минут себя, сначала критично, потом иронично, а потом философски…Лучше разочарование в любви, чем её отсутствие. Не нужно бояться тех, кто не любит. Нужно бояться тех, кто делает вид, что любит. Мои любимые для меня, как ступени для ракеты — я иду вверх, а они постепенно отваливаются».

«Даже у самых хороших композиторов бывают удачи и неудачи. Удачные песни пою я», — говорит она. Она же сама пишет и музыку, и — нередко, слова к своим песням. «Настоящий полковник», «Я тебя поцеловала», «Не делайте мне больно, господа», «Приезжай», Мандельштамовские «Ленинград» и «Музыкант», «Мэри», «Звёздное лето», «Фотограф», а «Три счастливых дня» — вообще, на мой взгляд, музыкальный шедевр.

Не всегда она хорошо разбиралась в людях. Иногда допускала промахи, которые потом дорого ей обходились — во всех смыслах. И в любви случалось такое — ее использовали ради своих целей. А она шутила: «Если вы влюбились в идиота, значит, в вашей пресной жизни не хватало специй». Нам кажется, что про Аллу мы знаем всё. На публике у нее всё всегда хорошо, а перед выходом из дома она не забывает надеть на лицо улыбку и темные очки, чтобы не так была видна печаль в ее выразительных серых глазах.

С ней трудно. А кто говорил, что с талантом должно быть легко? Талант живет по другим законам. Потому многие и не выдерживают, и в итоге выбирают других женщин — обычных, земных. Мне понравилось одно из высказываний Максима Галкина: ««У меня жена достаточно умная, чтобы я делал вид, что я — главный». Дурак такого не скажет и даже не подумает.

Алла Борисовна может говорить всё, что угодно, но свое золотое правило никогда не нарушала — ничего плохого о коллегах, бывших мужчинах, и не ввязываться в политику. Нет, однажды ввязалась, но и там умудрилась достойно ответить политическому клоуну. На скользком поприще политики, даже, если ты умён, ты, всё равно, не застрахован от глупостей и, значит, позора. Но Алла сумела не опозориться. «Я не глупая женщина и скрыть это безумно сложно», — говорит она. И еще: «От разделенной любви рождаются дети, и только от неразделённой — песни… Я научилась прощать практически всё… Может быть, я пою гениальнее в студии, но, когда я на сцене, зрители гениальнее». А вдруг, в том, что зритель для неё всегда гениальнее, и кроется одна из загадок великой Аллы, которая, надеюсь, еще не раз споёт на бис? С днем рождения, с юбилеем Вас, дорогая Алла Борисовна! И это — Вам.

АЛЛА

Когда она пела «Маэстро», то каждый в замолкнувшем зале
Считал: он — тот самый маэстро, она и поёт для него,
Потом «Миллион алых роз» на сцену к ногам ей бросали,
Волшебник её недоучка нелепо творил волшебство.

«Мне нравится» — было сильнее всех кадров из старого фильма,
Перрон оставался, и «Мэри» одна оставалась, смеясь:
— Ну, «Надо же», вновь полюбила, но буду я женщиной сильной.
«Осенние листья» ложились и «Осень» ложилась, кружась.

«Паромщик» отвёз на тот берег, где «Песня на бис» раздаётся
Про «Сто часов счастья» и, всё же, она говорит: «Приезжай».
— Он был «Настоящий полковник», — сквозь слёзы она засмеётся, —
«Фотограф», снимай моё счастье, а большего «Не обещай».

Тебе «Без меня» будет лучше, и вправду, мы «Близкие люди»,
Я выпью «Бокал» микрофона и выйду на старый «Большак»,
«Ты снишься мне» снова и снова, «А знаешь, всё ещё будет»:
«Бессонница», «Вальс», «Возвращение». Труднее всего — «Первый шаг».

«Как хочется жить», — она пела, пуская «Бумажного змея»,
И в воду входила с улыбкой, меняла мужей и жильё,
И каждый влюблялся и, каждый хотел быть единственным с нею,
«Грабителем» женщины этой, «Любимчиком Пашкой» её.

И голубь её сизокрылый однажды в окно постучался.
— С тобою нашли мы друг друга, «Я верю в тебя» и добьюсь,
«Я Вас приглашаю на праздник», — её он смешил и смеялся,
И «Звёздное лето» дарил ей, и нити «Коралловых бус».

Всё было: «Беглец», «Австралиец», «Бессонница» с «Белой панамой»,
И «Встреча в пути», даже «Зайка» с извечным вопросом: «Зачем»?
А женщина пела, играя в любовь и меняя программу,
И знала: чем больше играешь, тем, кажется, меньше проблем.

Она говорила: «Устала», она говорила, что «Поздно»,
«Что было однажды», то было… в каком-то далёком году,
Да, «Я тебя поцеловала», но «Две звезды» — это не звёзды,
А ты «Приезжай», «Снежный мальчик», «Сыграем в любовь», мой «Колдун».

Иссякли озёра надежды, но не отрекаются люди,
Которые помнят и любят, и тихо зовут за собой,
И снова «Алло» в телефоне, и что-то хорошее будет,
Но так уж случается, мама, одна виновата любовь.

Соломинка держит надёжно. С любимым в любимой «Кафешке»,
Где есть «Три желанья» и «Счастье», «Дожди в Ленинграде» — сезон,
Она говорит: «Не прощаюсь», живу я счастливо, без спешки
С любовью моею последней, с «Любовью, похожей на сон».

↑ Наверх

Поварёнок и Миша-пизанская башня

Из воспоминаний

Дело было в мою студенческую театральную бытность. На летних каникулах сплочённой компанией мы отправились в Гурзуф. Старожилы помнят, что в этом крымском городе были три аллеи, которые называли «пьяными». Одна из них — Московская — собирала, как правило, москвичей, другая — Питерская — ленинградцев, а третья — прибалтийская — соответственно, жителей трёх, не совсем советских, республик. Располагаться, конечно, можно было на любой из «пьяных» аллей, разделённых низкорослым кустарником, просто на «своей» аллее было легче находить земляков. Все три аллеи выходили к «стекляшке» — прозрачному стеклянному зданию, в котором продавалось только пиво.

В один из дней мы сидим на «пьяной» московской аллее и видим, как в нашу сторону движется молодой человек с остекленевшими глазами и всклокоченными русыми волосами. По его виду понятно, что «отдыхает» он не первый день. В руках у него — полная, до краёв, кружка пива. Мы бы и не обратили на него внимания, если бы он не передвигался вопреки всем законам физики — наклонённым вперёд под углом в 45 градусов. Нет, он не сгибал корпус, он был прям, как ствол дерева, но его несла некая неуловимая сила. Он как бы бороздил лицом воздух. При этом, ни капли живительного напитка из его кружки не выплёскивалось. Молодой человек под наклоном подошел к нам, промычал нечто похожее на «здрасте», присел на асфальтовый выступ и одним глотком осушил кружку пива. Его лицо мгновенно посвежело, он попытался улыбнуться и представился: — Миша. Из Москвы. Гитарист. Мы радостно загалдели. Лишнего человека с гитарой в компании не бывает. Тем более, профессионала. Я к тому времени уже многократно спела весь свой репертуар, состоявший в ту пору из чужих песен (свои я начну писать через пару лет). Мои друзья обычно клали на землю кепку, куда отдыхающие бросали деньги, иногда, немалые, пока я принимала очередную заявку на песни Визбора, Окуджавы или Дольского. Появление профессионального гитариста меня тоже обрадовало и, я спросила:

— А где ты, Миша, работаешь?

— Щас вернусь, — пробубнил Миша и его, под тем же, сорокапятиградусным наклоном, понесло в сторону «стекляшки».

Там, не отходя от прилавка, он мгновенно осушил вторую кружку пива и… больше в этот день мы его не видели. На следующий день Миша появился под тем же углом наклона и с кружкой пива в руке. Мы поинтересовались, куда он вчера пропал.

— Я на отдыхе после тяжелой работы, — ответил Миша.

— А где же ты работаешь? — задала я вопрос, в надежде, что сейчас, после первой кружки, пока он еще в состоянии коммуницировать, добьюсь ответа.

Миша бросил недовольный взгляд на меня, словно раздумывая, говорить или нет и буркнул: «Щас вернусь». Затем встал и двинулся, лицом вперёд, к «стекляшке».

Вчерашняя история повторилась, словно под копирку. С гитарой мы Мишу так ни разу и не увидели, мы вообще, нигде не встретили его вечерами, когда спадала жара и, наша компания собиралась на пляже или у костра, так же, как ни разу не видели его прямоходящим. Он появлялся только с утра, и только — с пивом. Мы дали ему прозвище «Миша-пизанская башня». После второй кружки пива разговаривать обычно было уже не с кем. Поэтому вопросов Мише больше никто не задавал.

Однажды в стекляшку не завезли пиво. Вместо этого, спасительного для многих, напитка, в тот день продавали квас. Мы сидели на «пьяной» аллее в некоторой печали, когда издалека увидели Мишу-пизанскую башню, которого под привычным ему углом наклона несло в сторону «стекляшки». Мы не успели крикнуть, что пива сегодня нет, как Миша на наших глазах жадно опустошил огромную кружку кваса. На последнем глотке он, видимо, почувствовал подвох, но было уже поздно. Квас в Мишином организме оказался напитком чужеродным. Миша опрометью выскочил из «стекляшки» и, квас вылился из него тем же путем, которым и попал внутрь. Мишу было искренне жаль. Помимо того, что он поражал нас умением передвигаться под сорокапятиградусным углом и ни разу не упасть, мне хотелось услышать его игру на гитаре. Да и аккомпанемент профессионального гитариста к моим семи аккордам не помешал бы. На следующий день я так и сказала Мише. Он пробормотал, что в отпуске не прикасается к инструменту, что гитара — для него святое, и он не имеет права играть на ней, когда «не в форме». Что такое Миша-пизанская башня в форме, я себе даже не представляла. У меня не было такой возможности. От отчаянья я снова выкрикнула:

— А где же тебя можно услышать?

— Во МХАТе, ****ь, — промычал Миша и исчез в «стекляшке».

Заканчиваются мои студенческие каникулы, я возвращаюсь в Москву и выхожу на сцену МХАТа в спектакле «Три толстяка», в котором играю старшего поварёнка. В накрахмаленном белоснежном поварском колпаке, я начинаю произносить первые слова единственной фразы своей роли, когда мой взгляд падает в оркестровую яму и упирается в знакомые черты лица. Снизу, раскрыв от удивления рот, на меня смотрит трезвый, в белой рубашке и бабочке, Миша-пизанская башня. Волосы его аккуратно набриолинены. В руках гитара. От неожиданности, у меня из головы вылетает текст роли, я несу отсебятину, а после спектакля, не снимая поварской колпак, радостная, подбегаю к нему, здороваюсь и, понимая, что вряд ли он меня узнаёт, напоминаю о себе:

— Миша, а ты меня помнишь? Валерия. Гурзуф. Пьяные аллеи. Пиво. Квас.

Миша испуганно смотрит на меня, несколько секунд что-то соображает, наклоняется к моему уху и произносит тихо, по слогам:

— За-пом-ни: я ни-ког-да не был в Гур-зу-фе.

Поворачивается и уверенной походкой прямоходящего человека исчезает в темноте коридора. На следующем спектакле Миши в оркестровой яме не было.

↑ Наверх

Андрей Дементьев

Из воспоминаний

Конец восьмидесятых. Москва. Я перехожу дорогу на Ленинградском проспекте и застываю на месте, видя, как навстречу мне, в распахнутой дубленке бежит через дорогу главный редактор «Юности» Андрей Дементьев. Бежит, словно у него нет возраста. Ему было 60. В иной ситуации я могла бы подойти и поблагодарить за только что опубликованного «Чонкина» Войновича, но поэт пробежал мимо. Мне удастся сделать это два десятка лет спустя.

До самого последнего времени он, по-прежнему, ходил легко, порхая, будто у него нет возраста. Свой девяностый день рождения он должен был отметить через три недели, но 26 июня его не стало.

Всегда элегантный, подтянутый, харизматичный, с неизменной улыбкой и неподражаемым чувством юмора, он «брал» зал моментально, с первой минуты, и не отпускал до окончания концерта. Он читал свои стихи, рассказывал истории, шутил и делал всё это невероятно артистично.

Мы познакомились с Андреем Дмитриевичем в январе 2006 г. Он должен был выступать в Нью-Йоркском «Миллениуме». Занимался организацией его приезда Исаак Гурвиц, с которым я знакома и дружна уже много лет. Исаак организовывал и мои концерты. — Я бы хотел, чтобы ты приняла участие в вечере Дементьева", — сказал Исаак. — С удовольствием, но что я буду делать: петь, читать своё на вечере известного поэта? — А ты напиши ему посвящение, — посоветовал Исаак.

Я написала. Дементьеву понравилось, и он предложил, чтобы на его концерте я прочла это посвящение, а также спела что-то своё. Всё это происходило заочно. Мы лишь общались по телефону: я — из Нью-Йорка, он — из Москвы.

Вскоре он с женой Аней прилетел в Америку и, перед началом концерта, за кулисами, мы познакомились. Очаровал он сразу. Не только меня. Зал — тоже. Принимали его великолепно. Аншлаг.

Затем был обед в ресторане, в узком кругу. Помню, что от смеха мое лицо не распрямлялось потом несколько дней. Хохотать было уже невозможно, а Дементьев всё рассказывал и рассказывал смешные истории. Как виртуозно он соединял слова в единую нить! Оторваться от него было невозможно.

Бывают такие люди, после встречи с которыми тебя, словно заряжает каким-то светом. И этот заряд остаётся с тобой надолго. Ты всегда рад этому человеку. Это, как условный рефлекс у собаки Павлова. Вот, и у меня всегда было желание увидеться с Андреем Дмитриевичем.

Вскоре он написал тёплое и трогательное предисловие к моей книге, что стало для меня своеобразной путёвкой в жизнь поэзии.

Как-то раздался телефонный звонок. Андрей Дмитриевич и его жена Аня приехали в Нью-Йорк на пару дней и предложили встретиться, «если я свободна». Даже, если бы я не была свободна, для него я была бы свободна.

... Мы с мужем подъехали к отелю, в котором они остановились и увидели, как по лестнице элегантно и легко сбегает молодой человек в распахнутом пальто. Лишь, когда он подошел ближе, стало понятно, что это Дементьев, которому было 87!

…Было уже далеко за полночь. Никто из нас четверых не заметил, что мы оказались последними посетителями второго за этот вечер ресторана, куда мы плавно перетекли на десерт. Прощались мы с Андреем Дмитриевичем нехотя — хотелось слушать и слушать этого блистательного рассказчика.

Год спустя, в 88 лет, он дал концерт в Малом зале «Карнеги Холла». Как всегда, на высоте и, как всегда, прекрасный приём. И снова мне повезло: Андрей Дмитриевич и на сей раз пригласил меня принять участие в его творческом вечере.

И вот, на сцену выпархивает он — поэт без возраста. И зал аплодирует, и звучат его стихи, его песни, и мы обнимаемся на прощание, и в голове еще долго живут его строки:

Никогда ни о чем не жалейте вдогонку, Если то, что случилось, нельзя изменить. Как записку из прошлого, грусть свою скомкав, С этим прошлым порвите непрочную нить.

Никогда не жалейте о том, что случилось. Иль о том, что случиться не может уже. Лишь бы озеро вашей души не мутилось Да надежды, как птицы, парили в душе.

Не жалейте своей доброты и участья. Если даже за все вам — усмешка в ответ. Кто-то в гении выбился, кто-то в начальство… Не жалейте, что вам не досталось их бед.

Никогда, никогда ни о чем не жалейте — Поздно начали вы или рано ушли. Кто-то пусть гениально играет на флейте. Но ведь песни берет он из вашей души.

Никогда, никогда ни о чем не жалейте — Ни потерянных дней, ни сгоревшей любви. Пусть другой гениально играет на флейте, Но еще гениальнее слушали вы.

↑ Наверх

День открытых дверей

Из заметок

Я очень люблю Брайтон. Он неповторим. Более колоритное место трудно себе представить. Там можно установить камеры и вести прямую круглосуточную трансляцию. Уверена, что этот канал пользовался бы оглушительным успехом (тот, кто превратит эту идею в реальность, обратите внимание на дату моего поста — сегодня, 11 ноября 2017, и будьте порядочными людьми, поделитесь доходом за простоту гениальной идеи).

Между тем, за сегодняшний день съемок фильма на Брайтоне увидела немало:

Женщину-моржа, плававшую в океане кролем 40 минут (температура воздуха — минус пять по Цельсию). После заплыва она переоделась и устроила быстрый забег по песку. Через полминуты даже на горизонте ее силуэт уже не был виден. Я не могла не восхититься, мысленно зааплодировала, объяснила американцам — участникам съмочной группы, что у нас это в порядке вещей. Удивились, но своим глазам поверили.

Огромный, длинный лимузин ярко-розового цвета, выезжавший из ворот «Ошеаны» и крики увидевших его детей: — Я тоже такой хочу!

Девочку лет трех в голубом блестящем пальто и серебряного цвета сапогах до бедра. Девочку вела за руку бабушка и громко причитала: «Надо поправить шапку, не сутулься, ставь ноги ровно».

Навстречу мне кинулась женщина в парчовом кафтане с нарисованными черным карандашом бровями почти под линией волос. Я, честно говоря, испугалась и попятилась. Оказалось, что за мной шла ее знакомая. К ней-то она и кинулась.

Даму с собачкой в коляске (в смысле, собачка в коляске). Дама обучала её, «не тронь, фу, лежи, молчи» и великодушно кормила леденцом на палочке.

Наблюдала за четырьмя роскошными лебедями, которые пришли морем, ако посуху, к нашей съемочной группе. Мы передвинулись в сторону, лебеди — за нами, так мы перемещались до тех пор, пока не поняли, что эти гордые птицы идут не за нами, а за яркой желтой уткой — актрисой нашего фильма.

За несколько часов, проведенных на улице в собачьем холоде сегодняшнего дня, приходилось воспользоваться услугами туалетов, что на Брайтоне не так-то просто. На дверях в ресторанах стоят строгие охранники — не пустят, в местном «Старбаксе» код на туалетном замке меняют каждые пару часов, и то он только для клиентов. После успешного взятия обманом туалета «Старбакса», в следующий раз мне повезло, как ни странно, в одной из больших аптек, где туалета для посетителей нет. — Никому нельзя, но Вас пущу, — сказал подсобный рабочий по-английски и распахнул передо мной дверь.

Так что, сегодня у меня был день открытых дверей.

↑ Наверх

Я буду помнить тебя всегда

Рассказ

Мой телефон высветился сообщением от него…

Летом того года тротуары московских улиц были чисты. Нет, не потому, что дворники выполняли свою работу на совесть, а потому что за них это делала мода. Тротуары подметал клёш.

Я вышагивала по парку «Сокольники» в приталенном батнике с красно-белым абстрактным рисунком. Уголки моего отложного воротника доставали до края плеча. Батник был куплен в «Детском мире», а «взрослым» я сделала его сама с помощью вытачек. По бокам моих сверхмодных брюк-клёш красовались длинные, от колена, треугольные вставки, тоже сделанные моими руками.

Что вы знаете, нынешнее молодое поколение, о том, как это было круто — самому вшить в брюки клинья? Что вы знаете о том, что такое просидеть ночь, вышивая вручную, как Марья-искусница, за неимением швейной машинки, каждый стежок? И вообще, знаете ли Вы, что такое батник? Это — простая, ничем непримечательная рубашка на пуговицах прямого покроя, из которой можно сделать модное изделие швейной промышленности домашнего производства, усовершенствовав его вытачками спереди и сзади. Тогда эта рубашка становится приталенной и уже никто не может догадаться, что она продавалась в «Детском мире». Ничего необычного в том, что мы сами доводили до совершенства свою одежду, не было — на уроках труда нас учили шить.

Мама купила мне, тоже вполне обыкновенные, синтетические брюки темно-синего цвета. Необыкновенными я сделала их сама с помощью вставки ткани на тон светлее от колена вниз. Теперь тридцатисантиметровый размах крыльев моих клешей заставлял оборачиваться всех проходящих мимо. Молодые люди присвистывали, девчонки смотрели с завистью. За моей спиной парусом развивались длинные прямые светло-русые волосы.

Я шла, нет, летела, на первое в своей жизни настоящее свидание. Мальчик в зимнем пионерском лагере — не в счет. Тогда, полгода назад, вернувшись домой после двухнедельной сумасшедшей любви и медленных танцев в столовой, которую вечерами превращали в танцплощадку, я рыдала целый вечер. Мама, решив, что она — успокоительное, говорила, что у меня «таких мальчиков будет еще полно». Но тогда я не хотела «таких». Мне нужен был только он.

Теперь я и не вспомню его имя, но той зимой он заполнил собою все мои мысли. Это была настоящая любовь. Я это точно знала, потому что раньше ничего похожего у меня не было. Я прожила уже достаточно долго, четырнадцать лет, чтобы уметь отличить настоящее чувство от придуманного.

В день возвращения из лагеря у меня случилась истерика. Я каталась по дивану в гостиной, рыдала в голос, театрально заламывала руки, трагически всхлипывала, у меня поднимались плечи, я кричала маме, что она ничего не понимает потому, что у нее «такого не было», что «я его люблю и не могу без него жить». Мамины обещания о том, что у меня будут «такие и даже лучше» меня не успокаивали, а, наоборот, вызывали очередной истерический приступ и, я рыдала еще громче. Если бы мама тогда сказала мне что-то типа «да, я тебя понимаю, расставаться больно, но иногда приходится», я бы, наверное, нашла в себе силы успокоиться, но она этого не сделала. Она просто не знала, что можно успокаивать по-другому.

Через неделю всё прошло так же внезапно, как и началось. Тогда я еще помнила его имя, позже оно затерялось среди других, не менее «настоящих» любовей.

В тот день у «Чертова колеса» меня ждал ОН. Ему было уже семнадцать. Он был взрослым, не то, что тот мальчишка из пионерского лагеря. Он только что закончил школу и поступил на физфак. В первую нашу встречу, два дня назад, он успел рассказать, что полюбил физику благодаря его школьному учителю. Это был интересный дядька. Его уроки проходили в форме игры. Он совершал какое-нибудь простое действие, например, бросал лист бумаги на пол и объяснял его падение с точки зрения физических законов. Потом он из того же листочка делал комок, снова бросал его, и тут уже работали совсем другие законы притяжения. Какое-то время этот учитель вёл уроки физики по учебному каналу телевидения. Но, какими бы интересными ни были его занятия, с телевидения физика уволили за пристрастие к алкоголю. Он и в школу нередко приходил подшофе, а иногда и вообще не приходил после бурного «накануне», но всё же ученики его любили за необычные опыты и захватывающие истории из мира физики.

«Чертово колесо» было видно из любого уголка парка. Мы договорились, что он приедет заранее, купит билеты и займет очередь. Мне останется только прийти и сесть вместе с ним в кабинку колеса обозрения. Пока я подметала своими новыми клешами асфальт, мои щеки пылали. Мне еще никто не назначал свиданий. Тем более, за мной еще никогда не ухаживал взрослый человек, студент.

Мы познакомились в кинотеатре, куда я пришла с подружкой на какую-то дурацкую комедию. Перед началом сеанса мы встали в очередь за мороженым-пломбиром. Молодой человек, стоявший перед нами, повернулся, посмотрел на меня и улыбнулся. Меня это рассердило. Мне показалось, что он надо мной смеется. Я отвернулась. Подошла его очередь.

— Три мороженых, пожалуйста, — сказал он.

Не успела я подумать, что он пришел в кинотеатр с кем-то, как он вручил нам с подругой по мороженому в вафельном стаканчике.

— Это вам, — сказал он, глядя на меня.

Подружка, на голову меня выше, стройная, в короткой юбке, с распущенными рыжими волосами и голубыми тенями. На ее фоне я явно проигрывала. Мои светлые волосы были собраны в простой хвостик с вырывающимися прядями. Ни косметики, ни осанки. Правда, на мне тоже была короткая юбка, но рядом с шикарной подружкой я выглядела бледной поганкой. Поэтому, когда он посмотрел на меня, не обращая внимания на подружку, меня бросило в жар.

Я разжала ладонь и протянула ему двадцатикопеечную монету.

— Не надо. Лучше скажите Ваше имя, — вновь улыбнулся он.

— Женя, — почти прошептала я пересохшими губами.

В нем не было ничего привлекательного, того, от чего стонут и не спят ночами девчонки. На переносице — очки в толстой оправе, среднего роста, темные густые волосы на косой пробор, спадающие челкой на лоб, карие глаза, внимательный взгляд и черные усы. Именно этот элемент его внешности смутил меня. У мальчишек в моем классе уже пробивались усики, у кого-то густые, у кого-то — еле заметным пушком, они за ними старательно и горделиво ухаживали. Усы делали любого мальчишку мужчиной.

В зале, во время фильма он сел рядом. Иногда он наклонялся к моему уху и задавал какой-нибудь вопрос, типа «что он сказал? Я не расслышал» и чуть касался моей руки. От каждого такого прикосновения мои щеки вспыхивали. Следить за сюжетом фильма я не могла. Зал гоготал, подружка, сидевшая с другой стороны, смеялась вместе со всеми, а я не могла даже улыбнуться.

Потом мы проводили до дома подружку, и он пошел провожать меня. Стояла ранняя осень. День был сухим и теплым. Медленно, но неумолимо мы приближались к моему дому. Он рассказывал о том, что поступил на физфак МГУ, спрашивал обо мне, интересовался, чем увлекаюсь, каких люблю поэтов. Мы даже успели прочесть друг другу несколько любимых стихов. Он — что-то из Пастернака, я — из Цветаевой. Мы подошли к моему подъезду.

— Мы можем еще увидеться? — спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил, — послезавтра в «Сокольниках».

На следующий день я рванула в «Детский мир» за батником, потом весь вечер делала на нем вытачки, а в брюки вшивала сверхсовременные клинья. Мне хотелось выглядеть модно на своем первом свидании.

Я свернула с дороги на тенистую аллею, увидела хвост очереди на «Чертово колесо» и почти сразу — его. Он махал мне обеими руками из самого начала очереди. Пока я подходила к нему, он внимательно и оценивающе смотрел на меня. Мне было неловко от столь пристального взгляда. Я ссутулилась, замедлила шаг и опустила глаза.

— Женя, — крикнул он, — я здесь.

«Чертово колесо» медленно совершало свой гигантский круг, а мы узнавали сверху знакомые московские улицы, размахивали руками с криками: «смотри, Останкинская башня», «а это — высотка на Котельнической», «а вон там — Красная площадь».

Весь этот субботний день мы провели в парке. Мы с ним даже умудрились застрять на аттракционе «самолет». В кабинку садились по двое и, она начинала вращаться, в верхней своей точке переворачиваясь вверх ногами. На одном из кругов мы застряли именно в той, верхней, точке. Ремень, которым я была прикреплена к сиденью, затрещал, как в фильмах ужасов, медленно и жутко. Мне стало страшно, но я не могла ударить лицом в грязь и захохотала. Потом хохот стал моей палочкой-выручалочкой в те моменты, когда нормальным людям не до смеха. Он неуверенно захохотал вместе со мной, может, специально, чтобы не показаться трусом, а может, чтобы поддержать меня. Так, вверх ногами, с медленно расползающимся ремнем безопасности, мы провисели минут пять. Когда нас спустили вниз, оказалось, что дядечка, управлявший этим аттракционом, просто нажал кнопку «стоп», чтобы отойти по малой нужде.

Потом мы встречались еще две недели почти каждый день. Мы бродили по Кусковскому парку, бросались друг в друга охапками желто-рыжих листьев, держались за руки и читали друг другу наизусть стихи. Я тогда начинала писать сама и однажды решила ему прочесть свое «лучшее» стихотворение. Мы присели на скамейку, я набрала в легкие воздух.

— Я должен тебе что-то сказать, — вдруг произнес он.

Эта фраза у девочек моего поколения вызывала неконтролируемое учащение сердцебиения и пунцовость лица. Я знала, что после этих слов следует признание в любви. Начитавшись классики, я полагала, что следом за признанием, по закону жанра, будет поцелуй. Я не умела целоваться, но была к этому готова — он мне нравился.

— Я уезжаю… навсегда… далеко, — он делал долгие паузы между словами, — я… буду… помнить… тебя… всегда.

Кто-то выключил все цвета осени. С деревьев падали черно-белые листья, зеленая скамейка, на которой мы сидели, превратилась в серую и, на ней проступила облупившаяся краска, бесцветное солнце спряталось за огромным дубом, корни которого торчали наружу, как в страшных сказках. Подул пронизывающий ветер. Мне стало холодно. Я съежилась. Всё, что я понимала: мы больше не увидимся.

Он кашлянул, словно прочищая горло, и сказал:

— Мы с родителями уезжаем в Америку. Я не мог тебе сказать об этом раньше. Я, вообще, никому не мог об этом сказать. Ты — единственная, кто теперь знает.

Я вскочила со скамейки и побежала. Мне было так больно, сердце рвалось наружу, лицо захлестывали слезы. С неба хлынули водопады дождя, листья под ногами превратились в черное месиво. А я всё бежала или убегала, не зная куда.

Я пришла в себя только, когда он догнал меня и крепко прижал к себе. Он распахнул свой плащ и укутал им меня. Я слышала громкий и частый стук его сердца. Мы долго стояли посреди темной аллеи парка. Он гладил мои волосы, мокрые от дождя, и целовал мои щеки.

— Прости, прости, — шептал он.

… Тогда я и предположить не могла, что четырнадцать лет спустя, и сама уеду в Америку, что за последующие сорок лет проживу несколько жизней. Мне и в голову не могло прийти, что однажды я увижу его имя в социальных сетях, зайду на его страницу, что я сразу узнаю его по тем же темным волосам, чуть тронутым сединой, по тем же усам, по пронзительному взгляду карих глаз. Я пойму, что не ошиблась, увидев, что он — автор нескольких книг по физике, преподаватель крупного американского университета. Окажется, что мы живем в одном городе. Я наберусь смелости и напишу ему о том, как мы познакомились в кинотеатре и, он угостил меня мороженым, как мы катались на «Чертовом колесе» в «Сокольниках», гуляли по Кусковскому парку. Я скажу, что рада, что он занимается своей любимой физикой и что стал крупным ученым, даже напомню ему о том самом опыте с листком бумаги, о котором он мне рассказывал. Я вспомню, как мы читали друг другу стихи и как я в тот самый день собиралась прочесть ему свое «лучшее», а на самом деле, первое стихотворение, посвященное ему, я напишу ему о том, что мы даже не целовались. Я посмеюсь над своими модными самопальными брюками-клёш, которые были на мне в день нашего знакомства.

Я буду ждать ответа. Пройдет три дня. Я увижу, как мой телефон высветится сообщением от него. Прежде, чем его открыть, я немного пофантазирую, представлю написанное там: «я рад тому, что у тебя всё хорошо сложилось», а потом, в конце «я же говорил, что буду помнить тебя всегда».

Я открыла сообщение. Там было два слова: «Вы ошиблись».

↑ Наверх

Лэт ми ток или Дай мне сказать

Из заметок

На Брайтоне нельзя разговаривать. Здесь надо превратиться в уши. Услышанное на этом приокеанском кусочке Нью-Йорка с гремящими над головой поездами метро, ты не услышишь больше нигде. Помимо ушей, здесь надо как можно шире раскрыть глаза. Потому что увиденное здесь, ты больше нигде не увидишь.

Холодный ветреный вечер октября. На улице темно. Идем с мужем в сторону кафе, выпить кофе. Навстречу нам, со стороны океана, движется женщина в шубе в пол. В одной руке у нее цветастый пляжный зонт и пляжный стул, в другой — телефон.

— Ты мне должен двадцать пять рублей. С восемьдесят второго года. Я всё помню, — кричит она в трубку.

Женщина в шубе проходит мимо и, мои глаза упираются в нечто очаровательное. Возле входа в кафе стоит дама-колобок, одетая в короткую ярко-оранжевую куртку и высоченные сапоги-ботфорты ослепительно белого цвета. На голове у дамы — войлочная шапка-колпак. В таких обычно парятся в бане. Дама строго отчитывает щупленького мужичка, переминающегося с ноги на ногу:

— Тебе ничего нельзя доверить. Ты всё теряешь. Как мы теперь попадем домой, без ключей?

— Как, как? Опять, через окно, — виновато говорит мужичок.

Заходим в кафе, становимся в очередь. За столиком у окна трое мужчин. Перед каждым из них — пустая чашка из-под кофе. На столе — одна (!!!) двухсотграммовая бутылочка кока-колы, из которой они периодически разливают на троих, судя по цвету, коньяк. Одному, маленькому, сухонькому, лет за семьдесят. Он опытен и многословен. Двое других помоложе. Они слушают опытного и не перебивают.

— А я вам говорю: некому быть президентом, — громко вещает опытный, расположившись на уютном диване.

— Так ты голосовать пойдешь? — доносится голос второго. Он сидит на стуле ко мне в профиль, который словно стёсан топором. Кончик его носа практически не выступает за пределы лица, а располагается на уровне верхней губы.

— Он каждый раз голосует. Хоть бы когда-нибудь ошибся, — вступает в разговор третий. Его лица мне не видно, он сидит спиной. У него нет шеи, голова и сразу — широкие покатые плечи.

На улице раздается вой пожарных сирен. В окно видно, как в жилой комплекс «Ошеана», напротив кафе, въезжают три пожарных машины.

— Смотри, — говорит опытный, кивая в сторону окна, — сразу три. Наверняка, ложный вызов. У этих — свои развлечения.

Через пять минут пожарные выезжают из комплекса.

— Видишь, я же говорил. Зажрались там, — кивает он в сторону «Ошеаны», — тьфу.

Раздается телефонный звонок. Опытный достает из кармана смартфон и кричит в него:

— Аллё, аллё, не слышно, кто там? Аллё.

В то же время свой телефон вытаскивает «стёсанный топором профиль» и говорит в трубку:

— Я щас занят. У меня совещание, — и наливает в свою чашку из кока-коловской мензурки, — что? Хлеб? Куплю. Куда он денется? Не закончится, говорю. Ты ж не в Америке. Здесь хлеб не заканчивается.

Мы с мужем берем кофе и подходим к пустому столику. Я чуть отодвигаю стул, чтобы присесть. Сидящая за соседним столом черноволосая дама с короткой челкой с готовностью придвигает к себе свой столик, чтобы освободить для нас место. В отличие от «стёсанного», я нахожусь в Америке, и, улыбаясь, говорю:

— Thank you.

Дама отвечает мне на ломаном русском:

— Спасыбо, — и добавляет по-английски, — я не говорю по-русски. Пришлось здесь, на Брайтоне, выучить несколько главных слов.

— Ну, правильно, — соглашаюсь я, — здесь проще выучить русский, чем ждать, когда с тобой заговорят по-англи...

— Тщщщщ, — перебивает меня дама, заговорщически прикладывая палец к губам, — лэт ми ток. Моя бабушка из Одессы, но она не говорила по-русски, зато знала испанский и идиш.

— Как это, не говорила по-русски в Одес...?

Я не успеваю договорить, как дама вновь прижимает палец к губам.

— Тщщщщ, лэт ми ток. Бабушка знала еще аргентинский (!) и португальский.

Не успеваю я открыть рот, чтобы удивиться еще раз, как дама так же внезапно, как и начала со мной разговор, теряет ко мне интерес, встает из-за стола и, не прощаясь, выходит из кафе. Следом за ней срывается с места странного вида тётушка с платочком на голове, сидевшая до этого в углу. С платочка свисают пришитые к нему золотистого цвета шоколадки-медальки. Такая же медалька приколота к левой стороне ее куртки, на груди. Я вижу, как она прошагала за черноволосой дамой несколько метров, пока та не обернулась. Тётушка резко изменила траекторию и пошла в обратном направлении.

— Что Вам взять, Оля? — раздается за моей спиной.

— Пирожное с кремом.

— Ну, что Вы? Вам нельзя пирожные. Возьмите салат, — командует мужской голос.

— Я не хочу салат, — капризно отвечает женский.

— Оля, давайте не будем тратить время, особенно, на первом свидании, — чуть жёстче говорит мужчина, — фотография, которую Вы мне прислали, сделана лет десять назад. Сейчас Вы выглядите, — он замялся, — по-другому.

— Вы тоже не Ален Делон, Гриша, — отвечает Оля.

— Я лучше Делона, потому что, в отличие от него, в шаговой доступности.

Я не выдерживаю и поворачиваюсь в сторону их диалога. Я хочу воочию увидеть эту «шаговую доступность». За соседним столиком сидят он и она. Ну, как, сидят? Она, вполне нормального телосложения, удобно расположилась на стуле, а его зад одной половиной свисает с сиденья. Всем телом на стуле он не помещается.

Он протягивает руку и касается ее запястья.

— Так Вам взять салат? — утвердительно спрашивает он.

Оля молча кивает.

Я же говорю, на Брайтоне надо молчать, особенно, когда вам говорят: «Лэт ми ток».

↑ Наверх

Не спеши

Из воспоминаний

Меня всегда раздражала медлительность других людей. Он путались у меня под ногами и, я пыталась как можно быстрее обойти передвигающихся черепашьим шагом. По сути, мне мешали те, кто мешал мне спешить. Если бы однажды замешкавшаяся передо мной старушка, сама того не ведая, не спасла мне жизнь. В феврале 1982 года я вошла на станцию московского метро «Авиамоторная». Начинался час пик — около пяти часов вечера. Я бросила пятак в щель турникета и вместе с толпой доплыла до эскалатора. Оставалось сделать один шаг, и я ступлю на движущуюся ленту. Маленькая, сгорбленная, пожилая женщина, оказавшаяся передо мной, взялась правой рукой за поручень и пыталась шагнуть на эскалатор, но у нее никак не получалось сделать это.

Тогда, в свои двадцать лет, я не знала, что бывает и так: ты подходишь к эскалатору, заносишь ногу, решая поставить ее вот на эту ступеньку, но ступенька улетает быстрее, чем ты успеваешь сделать шаг. Ты перебираешь руками ускользающий поручень и думаешь ступить на следующую ступеньку, но и она оказывается проворнее твоих ног. В этот момент в твоей голове проносится картинка тебя, летящего вниз кувырком по стремительно движущейся ленте. И ты уже не можешь выбрать ту самую, правильную ступеньку. И только осознание того, что сзади нетерпеливо ждут люди, подгоняет тебя и, ты делаешь этот шаг. И вместе с ним — глубокий вдох/выдох. Или ты до одури боишься застрять своим тонким каблуком-шпилькой между ступенями. Ты понимаешь, чем это может закончиться: с предательской испариной на лбу, ты будешь лихорадочно пытаться высвободить проклятый каблук из щели, а эскалатор неумолимо будет приближаться к концу, к тому месту, где его ступени выравниваются и уходят вниз, в невидимую преисподнюю. Каблук, как назло, тоньше этой щели, эскалатор всё ближе к своей нижней точке, и ты уже отчетливо видишь себя со сломанной ногой, которую так и не успела освободить из тисков межступенчатой расщелины. И ты стоишь на эскалаторе, приподнимаясь на своих каблуках, лишь бы они не касались ступеней.

В нетерпении и раздражении, я попыталась обойти старушку слева по курсу, но она поменяла руку и тоже сдвинулась влево. Я спешила. Мое раздражение нарастало. За моей спиной недовольно гудела час-пиковая толпа. Вдруг эскалатор резко рванул вперед и набрал скорость. Все пассажиры, стоявшие на нем, посыпались друг на друга, как костяшки домино. Кто-то стал запрыгивать на балюстраду, облицовочный пластик не выдерживал веса и проваливался вместе с людьми. Их крики смешались со свистом, похожим на подлетающую бомбу. Это был звук ускоряющегося эскалатора. Он летел вниз со огромной скоростью. Я остановилась, как вкопанная, не понимая, что происходит. Руки мои дрожали, а ноги стали ватными. Я только успела увидеть перед собой груду наваливающихся друг на друга тел.

Позже написали, что в момент аварии скорость эскалатора почти в два с половиной раза превысила номинальную. Так же потом выяснилось, что сама катастрофа длилась сто десять секунд, но мне казалось, что более сотни человек, стоявших на эскалаторе, падали друг на друга бесконечно долго, как в замедленной съемке. Вопреки слухам, которые моментально поползли по Москве, спрыгнувшие на балюстраду не пострадали. Под ней было бетонное основание и отсутствовали движущиеся части. Никто не проваливался в машинное отделение, и никого не затянуло в механизмы. Вечером стало известно, что погибли восемь человек, пять женщин и трое мужчин, задавленные массой навалившихся на них людей. Более тридцати получили ранения.

Всё это я узнаю позже, а в тот момент медлительная старушка стремительно спасала мне жизнь. Мне и себе. И тем, кто был за моей спиной.

С тех пор меня не так сильно раздражает чужая медлительность, и иногда, когда я вспоминаю эту историю, мне удается не спешить. Вполне вероятно, что этот, медленно передвигающийся впереди человек, сам того не ведая, спасает мою жизнь.

↑ Наверх

Я помню, папа

Из воспоминаний

Сегодня двадцать лет, как тебя нет. Но не проходит и дня, чтобы я не поговорила с тобой. Я обращаюсь к тебе, когда мне плохо, когда не знаю, как быть, и мне становится легче. Я делюсь с тобой, когда у меня успех и знаю, что ты радуешься за меня. Мой успех — это во многом ты.

Ты никогда не учил меня жизни, не наставлял, не говорил: «Запомни, дочка, мои слова». Ты не принимал никакого участия в моем взрослении. Но ты всегда был тем ориентиром, который приходил мне на помощь в самых тяжелых ситуациях. Ты был бесстрашным всегда, но особенно, когда надо было защитить меня. Ты — один из самых порядочных людей, которых я знала. О тебе никто и никогда не сказал ни единого дурного слова.

Я помню, как старалась попадать с тобой в ногу, когда ты шагал широким, решительным шагом. Конечно же, у меня это не получалось, и я начинала семенить, лишь бы не отставать и не вынуждать тебя замедляться. Тогда мне было три года.

Я помню, как училась читать по слогам названия магазинов, мимо которых мы с тобой проходили: «про-дук-ты». Иногда ты брал меня в свою взрослую мужскую компанию со словами: «Не говори маме». Мы подходили к вывеске «Пиво-вино» и заходили внутрь. Потом возвращались домой, и мама спрашивала, где мы с тобой были. Я знала, что папу выдавать нельзя.

— Просто гуляли по улицам, — говорила я, как можно равнодушнее.

— А какие слова ты сегодня научилась читать? — мама подходила с другой стороны.

Мне нравилось учить новые слова и, гордая собой, я отвечала:

— Пи-во-ви-но.

Тогда мне было четыре.

Я помню, как мы с тобой были на пляже рядом с нашим московским домом, в Кусковском парке. Мы купались в пруду с узким перешейком, метров пять, не больше. Плавала я тогда, в свои двенадцать, только по-собачьи. Мы с тобой стояли по колено в воде возле этого перешейка. Я никак не решалась его переплыть. Вдруг ко мне подошел какой-то высокий, большой мальчишка, года на три старше, и вызывающе сказал:

— А слабо на перегонки?

Я вопросительно посмотрела на тебя и хотела уже отказаться, но ты подмигнул мне:

— Давай, ты можешь.

По твоему сигналу мы с мальчишкой рванули в воду. Я приплыла первая. Вскоре я стала серьезно заниматься плаванием, которому посвятила шесть лет. Ты мною гордился. А в плавании ты знал толк — ты был мастером спорта и плавал настолько красиво и мощно, что от тебя невозможно было оторвать взгляд.

Я помню, ты сказал: когда мне исполнится четырнадцать, ты начнешь учить меня игре на гитаре. Гитара к моим двенадцати годам у меня уже была. Но играть меня учил не ты, а подворотня и подъезд. Потом ты ждал, когда я состригу ногти, чтобы, наконец, освоить на гитаре что-нибудь настоящее, кроме тех пяти аккордов, которых тогда мне вполне хватало. Но ногти я не состригла и улетела во взрослую, студенческую жизнь.

На гитаре и на скрипке ты играл всё: от классики до джаза. Ты аккомпанировал самым известным исполнителям. Они любили работать с тобой, потому что как музыкант ты всегда оставался в тени. Твоя гитара звучит в огромном количестве фильмов, от «Острова сокровищ» до «Человек-амфибия». Ты записал для Гостелерадио несметное число произведений с оркестрами Юрия Силантьева и других дирижеров. Теперь это фондовые записи. Альфред Шнитке написал партию гитары в одном из своих произведений специально для тебя. Ты был прекрасным аранжировщиком. Это знали все музыканты, с которыми ты работал. Ты был первым, к кому они обращались за музыкальной помощью и знали, что ты никогда не откажешь.

Я помню, как почти догнала тебя по росту, и на меня начинали оглядываться мужчины. Когда мы с тобой выходили на улицу, ты шёл своим быстрым широким шагом. Я недоумевала: почему в детстве у меня получалось догонять тебя и идти рядом, а сейчас, когда мне уже семнадцать, я не успеваю за тобой. Поняла я это только, когда ты рассказал историю: ты встретил своего знакомого, который не видел меня несколько лет.

— А я недавно увидел тебя с какой-то молодой, белокурой девицей, — сказал твой знакомый и подмигнул тебе, — а она… ничего.

Узнав, что это была я, он присвистнул, а ты увидел себя со стороны и представил, что кто-то может принять меня не за твою дочь, а за любовницу. Тебе стало неловко.

Я помню, как мы втроем — ты, мама и я — навсегда улетали в Америку. Это был девяностый год. Мы везли с собой твою скрипку и гитару. Гитара для таможенника в Шереметьево интереса не представляла, а скрипку он к вывозу запретил. Я уговаривала, плакала, рыдала, умоляя таможенника не лишать тебя куска хлеба и твоей жизни. Но он не сдавался. Ты стоял с лицом белого цвета и молчал, а потом сказал мне:

— Не надо, дочь, пойдем.

И мы ушли на посадку. Эту скрипку вскоре привезли мои друзья. А потом, когда 28 июля 1997-го года тебя не стало, дека твоей скрипки раскололась пополам. Она умерла вместе с тобой. Среди твоих вещей я нашла свою первую книгу стихов с твоими пометками. Над словами были проставлены ноты и аккорды, как на нотном стане. Ты никогда не говорил, что пишешь музыку на мои стихи. Ты делал это потому что любил написанное мною.

Тебе было всего 63.

А потом, два года спустя, ты вернулся. В моем сне. Но я знаю, что это был не сон. Это воплотилось мое невероятное желание выйти с тобой на сцену, чтобы ты сыграл вместе со мной. В этом «сне-несне» мы стояли с тобой рядом, на сцене, с двумя гитарами, и ты аккомпанировал мне песню, которую я только что написала и исполняла впервые. Я допела, зал зааплодировал, я представила зрителям тебя, моего папу, Коренного Николая Кирилловича, и выскочила из сна. Я успела записать на листке бумаги слова этой песни, приснившейся мне от первой и до последней строки. И назвала ее «Я помню». Спасибо, родной мой. Я жива благодаря тебе, папа.

28 июля 2017

Стихотворение из цикла "Ты знаешь, мама" и песня "Я помню" здесь

↑ Наверх

В нашем доме пропала старушка

Рассказ

Читает автор здесь

Дом у нас обыкновенный. Простая американская высотка. Ну, может, чуть лучше простой, потому что у нас никогда не пропадали старушки. У нас, вообще, никто и ничто не пропадает. Даже случайно выпавшие из кармана денежные купюры рано или поздно возвращаются к своему хозяину. Здесь приличная публика. Все знакомы друг с другом. Здороваются, улыбаются, интересуются, как дела. Пока лифт бесшумно скользит вверх-вниз по вертикальной шахте, они успевают рассказать о своем катании на лыжах в Швейцарских Альпах или о нырянии с аквалангами в обществе новозеландских черепах. Слушатели включаются сразу и с энтузиазмом, будто где-то в черепной коробке у них загорается кнопочка с надписью «интересно». Им интересно всё. За короткую поездку в лифте они успевают не только жадно впитать в себя подробности рассказа, но и положить в карман визитку с номером телефона «лучшего» агента бюро путешествий, потому что «вам туда обязательно надо съездить». В тот же день они позвонят «лучшему» агенту и запланируют поездку на будущий год.

Жители нашего дома, выходя из лифта, прощаются. После них остаётся приятный шлейф лёгкого парфюма. Такой же, едва уловимый, тонкий аромат влетает вслед за ними в лифт, когда они, разгорячённые, едут наверх из подвального этажа. Там у нас спортзал и бассейн. Наши жильцы, вне зависимости от пола, мужественно вышагивают километры на беговых дорожках, качают пресс, колотят боксёрскую грушу, приседают с гирями в руках и плавают со скоростью уставшего тюленя. Средний возраст жильцов нашего дома значительно снизился за последний год и достиг своего самого низкого показателя за минувшую декаду — юбилейной цифры восемьдесят. Наш сосед по этажу, улыбчивый, бодрый Ленни, делает всё возможное, чтобы эта планка не опустилась ещё ниже. Ему — девяносто шесть. На вид —не больше семидесяти. Ленни ежедневно занимается в спортзале и плавает. Когда мы с мужем, тоже не самые юные создания, въезжали сюда, Ленни радостно воскликнул: «Наконец-то, у нас появилась молодёжь».

Нам, «молодёжи», здесь всё нравится. Нас вполне устраивает, что в доме не гремит музыка и не сотрясаются стены от тяжелого рока, здесь никто (представляете?), никто не плюет с балкона и не швыряет на головы пешеходам бычки. Тем не менее, несмотря на всё ещё высокую продолжительность жизни, среди обитателей нашего дома попадаются экземпляры с большим стажем курения табачного змия. Они досиживают свои дни в комфортабельных электро-креслах на колёсах с удобно расположенным под ногами отсеком для кислородных баллонов. Из карманов их халатов, как бы извиняясь, выглядывает сконфуженная мятая пачка сигарет.

Дом у нас — не небоскрёб, до этого звания он не дотянул каких-то двадцати метров, но достаточно высокий. В нем тридцать пять этажей. Работники различных служб нашего дома сами не увольняются, и никто их не увольняет. Не за что. Они всё делают хорошо. Чтобы кого-то уволили, надо совершить нечто ужасное. Но никто не совершает. Работать здесь считается престижным. Судя по их улыбкам и желанию помочь, их всё устраивает. К слову о пропавшей старушке, уборщики говорят, что ни в одном подсобном помещении её не видели.

На первом этаже нашего дома днём дежурит швейцар. Его зовут Карлос. Он — хозяин своего места. Карлос — это сочетание доброжелательности и достоинства. Он ни перед кем не заискивает и в то же время видно, что он выполняет свою работу с удовольствием. Его работа заключается в том, чтобы открывать и закрывать двери, помогать выходить из машин и, соответственно, садиться в них. Улыбаться в его обязанности не входит, но он улыбается. Просто так, от души. Каждому входящему и выходящему. В самые холодные месяцы — тоже. Кто-то скажет, мол, легко улыбаться на морозе, если у тебя над головой горячий обогреватель. Да, это правда. Обогреватель у него есть и, наверное, поэтому улыбаться легко, но, опять же, не обязательно. А он улыбается. Швейцар знает в лицо всех живущих в доме. Каждая, открытая им дверь чьей-то машины, означает плюс один доллар. Его рука никогда не ошибается. Она поднимается на точную, вплоть до сантиметра, высоту, чтобы жестом иллюзиониста взять чаевые из руки дающего. Карлос тоже уверен, что старушка сегодня из здания не выходила.

Обычно, когда она выходит, то просит швейцара вызвать ей из гаража машину. Ей не надо называть свой номер. Все знают её место, и в течение минуты машина приезжает. Старушка — самый уважаемый и известный водитель в доме. В прошлом году ей исполнилось девяносто. Она сама отправилась в автоинспекцию и сказала, что хочет сдать добровольный экзамен по вождению (это с полувековым стажем водителя!), т.е. проверить свою способность управлять машиной, особенно, в непредвиденных ситуациях. Нередки случаи, когда пожилые люди устраивают аварии, перепутав педали тормоза и газа. Старушка хотела быть уверенной на все свои девяносто лет, что она, наравне с молодыми, имеет право садиться за руль. В автоинспекции она всех очаровала, и кто-то позвонил на телевидение. Ни о чём не подозревая, в назначенный день старушка приехала сдавать экзамен по вождению и проходить тест на зрение, а там — сюрприз: её ждут центральные и международные газеты, радио и телевидение. И все — с надувными шариками. Снимали старушку целый день, делали по несколько дублей. Она с удовольствием входила и выходила из машины, улыбалась, разворачивалась на узких дорогах и парковала своё новомодное авто в таких маленьких местах, что туда и мотоцикл втиснет не каждый. Обычно вход и выход из машины даётся ей с трудом, но тут она порхала бабочкой, вспомнив, как в молодости снималась в кино. Ну, и что, что в массовке? Сдав экзамен по вождению на «отлично» и получив грамоту с новыми правами, старушка в один миг стала знаменитостью. Её показывали по всем каналам. Несколько месяцев под домом дежурили жадные до событий журналисты. Они брали интервью у швейцара Карлоса, чем, кстати, он до сих пор гордится. Нынче страсти улеглись — нет, как говорится, информационного повода, но изредка тот или иной телевизионщик приедет проверить, жива ли старушка и водит ли, по-прежнему, машину. Он убеждается, что водит она гораздо лучше, чем ходит.

Если бы сегодня она выезжала из дома, то её машины не было бы на месте. Но автомобиль стоит лицом вперёд, как вчера и поставил его работник гаража. Старушке так удобнее на случай, если она захочет выехать самостоятельно.

Внутри нашего здания, напротив входа, сидит консьерж. Перед ним на длинном столе расставлены мониторы. Они в прямом эфире показывают насыщенную жизнь всех шести лифтов, выход в гараж, фойе с входной дверью и другие помещения. Консьерж говорит, что старушку сегодня не видел. Камеры тоже её не видели. Даже, если бы старушка вдруг потеряла ориентацию в пространстве и вышла из дома, то уж что-что, но камеры зафиксировали бы этот факт. Они ведут запись постоянно, можно отмотать назад на целую неделю. Да, и у старушки ориентация есть. Только её самой нигде нет.

Тревогу забили подруги, когда она не появилась в, так называемой, «социальной комнате». Там вдоль стен расположены мягкие диваны, а над ними — большие стеллажи с книгами. Каждый может взять понравившуюся. Примечательно, что «источники знаний» никто не «зачитывает», их не только возвращают на место, но приносят в социальную комнату и свои книги. В этой же комнате стоят столы для любителей карточных игр. В нашем доме есть несколько сколоченных компаний игроков. У каждой из этих компаний своё расписание. Сегодня среда. Это означает, что сегодня, в шесть вечера, подруги играют в покер. За последние десять лет никто из них это правило не нарушал. А редкие случаи отправки в больницу по скорой кого-то из них (от этого никто не застрахован), заканчивались скорейшим выздоровлением, лишь бы успеть к среде. Подружек четверо. Они считают, что для покера у них полный комплект. Как десять лет назад они решили, что будут играть вчетвером, так никого больше в свою компанию не берут.

Когда и к половине седьмого всегда пунктуальной старушки всё ещё не было, а карточная колода так и подпрыгивала от нетерпения, три дамы отправились к ней домой, на двадцать восьмой этаж. Они вышли из лифта, подошли к квартире с надписью «28А» и остановились. Почему-то никто из них сразу не потянулся к звонку. Через неловкую паузу, все трое одновременно нажали на кнопку. За дверью заиграл «марш Мендельсона». Они аж вздрогнули — никак не могут привыкнуть к тому, что это звонок. Дело в том, что старушка идёт в ногу с современными технологиями. Она владеет компьютером и переписывается в Фейсбуке с друзьями юности. Увы, до столь почтенного возраста дожили не многие, и с каждым годом их группа становится всё малочисленнее. Когда, несколько лет назад, появилась мода на электронные звонки с различной музыкой, старушка поставила себе свадебный марш и пошутила:

— Может, жениха приманю.

Женщина она свободная. Имеет право. В нашем доме, между прочим, одна пара недавно отметила пятилетие совместной жизни. Оба когда-то остались без своих многолетних супругов. Однажды, во время собрания жильцов кооператива, они разговорились. Нашли много общих тем. Совпало чувство юмора. Он пригласил её в ресторан. Она согласилась. Потом заангажировал к себе домой. Она вновь ответила согласием. Разница в возрасте у них небольшая, ей восемьдесят два, ему на год больше. Теперь они её квартиру сдают, а сами живут у него. Как молодожёны. Душа в душу.

Старушка тоже пережила мужа. Это случилось внезапно, одиннадцать лет назад. Сердце. И всё. Джона не стало в одну секунду. Она отказывалась верить в то, что можно вот так, просто, выйти в магазин за хлебом, сказав «я — скоро», упасть возле дома и больше никогда не вернуться. Она не могла понять, как за все годы своего отсутствия он не послал ей ни одного знака, ни единого сигнала, ни разу не дал ей почувствовать, что помнит её, что она, в конце концов, была в его жизни. Была кем-то важным. Они прожили вместе сорок лет. А он ни разу не пришел в её сон, никогда не зазвучал хоть одной похожей интонацией в чьём-то голосе, не шевельнул ни одну, самую тоненькую, занавеску в их доме, не нагрел за ночь своим дыханием подушку, на которой когда-то спал, не дотронулся лёгким дуновением ветра до её плеча, не шепнул еле слышно, одними гласными: «Я люблю тебя», как он делал это на протяжении всех их счастливых лет. Иногда она обращается к его подушке и ждёт ответа, пусть даже не словами, а хоть каким-то присутствием. Но он всегда молчит. Молчание — это единственное плохое, что она может о нём сказать.

Постепенно старушка, всё же, справилась с горем и снова стала общаться с подругами. Дама она миловидная, к себе располагает. Вокруг её голубых глаз в разные стороны разбегаются солнечные лучики, на затылке — собранные в свободный пучок светло-русые волосы, губы всегда аккуратно подкрашены неяркой помадой. Даже за почтой она не спускается без помады. Не говоря уже о том, что никакого халата — элегантное домашнее платье. Вместо тапочек — туфельки на невысоком каблучке. Старушка говорит, что не хочет упустить ни единого шанса.

— А вдруг, какой-нибудь интересный мужчина окажется со мной в лифте, а на мне тапки с помпонами. Я же сгорю со стыда. А так, я во всеоружии.

Конечно, у старушки есть имя — Джулия, но по имени её никто не называет. Она и не сопротивляется. Кличку «старушка» она получила, когда была еще подростком. Во время войны, под первой же бомбёжкой Лондона, откуда она родом, Джулия в один момент потеряла обоих родителей. Ей было четырнадцать. Младшему брату — четыре. В тот день брат онемел. Раньше он говорил довольно бойко. Однажды Джулия пыталась надеть на него свитер. Брат крутился во все стороны и подпрыгивал. Джулия просила его постоять спокойно хоть минуту. Он не унимался. В итоге, она рассердилась и крикнула:

— Ты можешь успокоиться?

Вдруг брат, впервые за год молчания, отчетливо произнёс:

— Ты, когда злишься, похожа на старушку.

Она рассмеялась, расцеловала его и сказала, что ради того, чтобы он говорил, она готова быть даже старушкой. Так за ней и закрепилась эта кличка. Все и без того знали, что она выглядит гораздо моложе своего возраста.

Там же, в Лондоне, сразу после войны, в кафе, в котором она работала официанткой, зашёл американский солдат. Джулия подошла к его столику принять заказ, оторвала глаза от блокнота и утонула в его взгляде. Они влюбились друг в друга сразу. Через три дня он сделал ей предложение. Она недоверчиво улыбнулась и сказала, что ему со дня на день уезжать домой, в Америку, а ей ещё растить брата. Солдат вытащил из нагрудного кармана три билета на корабль. На следующий день они расписались, ещё через неделю отправились через океан, в Нью-Йорк, а оттуда — в дом родителей мужа.

Их небольшой домик располагался в живописной тени деревьев, недалеко от моста Вашингтона, который соединяет два берега Гудзона — Нью-Йоркский и штата Нью-Джерси. Мать и отец Грэга приняли невестку и её брата тепло. Сына они любили и радовались тому, что он вернулся с войны живым. Им, конечно, повезло, вот, соседка своего сына так и не дождалась. Родители Грэга помнили об этом каждый день и хотели только одного: счастья своему ребенку. Молодожёнам выделили небольшую комнатку на втором этаже, брат Джулии спал в гостиной на раскладном диване. Грэг видел, как трогательно Джулия относится к своему брату и говорил, что хочет ребёнка. Она и сама этого хотела. Они пытались. В течение двух лет Джулия не могла забеременеть. Она давно замечала внезапную раздражительность Грэга. Он выходил из себя на ровном месте, без всякого повода. Однажды, во время очередной ссоры, в приступе гнева, он крикнул то, что сидело в нём где-то глубоко:

— Какая ты женщина, если даже забеременеть, не то, что родить, не можешь?!

Джулия проглотила обиду. Назавтра, вместе с мужем, она отправилась к врачу. Доктор, пожилой дядечка с торчащими из кармана жилета круглыми часами на золотой цепочке, вызвал в кабинет обоих.

— У Вас всё в порядке, — сказал он, радостно глядя на Джулию, — а супруга надо бы проверить.

Грэг взорвался, он был вне себя от ярости. Он категорически отказался сдавать анализы. Он считал себя здоровым, и как только кто-то заговаривал с ним на эту тему, у него начинался приступ безумия. В такие минуты он мог разгромить полдома. Джулия стала замечать, что его родители поменяли своё отношение к ней. Теперь они разговаривали с ней сквозь зубы, отпускали колкости прямо в лицо. Отец Грэга кричал на брата Джулии и однажды замахнулся на него. Атмосфера в доме стала нездоровой.

Следующий год стал мучением для всей семьи. Врачи говорили, что у Грэга прогрессирует синдром отмены войны. Ему снились разорванные минами части тел, погибшие друзья, он кричал и плакал во сне. Джулия делала всё, что было в её силах. Она водила его по врачам, его обследовали, прописывали лекарства, но ничего не помогало — состояние мужа стремительно ухудшалось. Грэг стал слышать голоса. У него появились навязчивые состояния. Он становился опасным.

Однажды ночью Джулия проснулась, почувствовав, что Грэга нет рядом. В последнее время она спала чутко, вздрагивая от каждого его поворота в постели, от любого постороннего звука. Джулия вышла из комнаты, спустилась в гостиную в тот момент, когда муж подходил к её спящему брату с огромным ножом в руках. От ужаса она закричала. Грэг вздрогнул, он испугался не меньше неё, отбросил нож, стал плакать, умолял его простить, говорил, что будет лечиться, что у них будут дети — мальчик и девочка. Но Джулия больше не хотела от него ребёнка, а самое главное — не желала испытывать судьбу. Она собрала вещи, взяла брата и ушла.

Из полюбившегося ей городка уезжать она не хотела. Здесь всё было удобно и привычно. Она работала официанткой в ресторане и снималась в кино, в массовых сценах. Джулия хотела бы стать актрисой, но времени и денег хватило только на то, чтобы прослушать небольшой курс лекций по актёрскому мастерству. Она думала о том, что в один прекрасный день её увидит режиссёр и пригласит на главную роль. Ведь, такое случается. У каждого найдётся своя главная роль. Джулия верила в своё чудо.

Давным-давно, с конца девятнадцатого века до конца двадцатых годов двадцатого века, в Форте Ли жили, в основном, работники киностудий, в том числе, актёры. Даже сейчас наш зеленый городок на берегу Гудзона называют «шестым районом Нью-Йорка», а тогда, задолго до Голливуда, он был мировой столицей игрового кино. Более девятисот фильмов, в том числе, с Чарли Чаплиным, сняли в Форте Ли за четверть века. Потом киностудии переехали в Калифорнию, где погода стабильнее и размах масштабнее. Несмотря на то, что звание «кино-столицы мира» город держал недолго, до сих пор в некоторых его кварталах кажется, что ты находишься внутри съёмочного павильона и что с режиссёрского места сейчас раздастся команда «мотор!» Может, поэтому старушка всегда выходит из дома, как на съёмочную площадку, готовая к новой роли. К тому времени, когда Джулия приехала сюда из Лондона, киностудий в Форте Ли уже не осталось, но дух киноиндустрии, по-прежнему, витал в воздухе. В кафе и ресторанах здесь можно было встретить режиссёров, которые пока не успели катапультироваться в Лос-Анджелес. Их узнавали по тому, как они курили трубки — очень сосредоточенно вглядываясь в лица людей.

В Нью-Йорке за полный съёмочный день в массовке платили неплохие деньги. В ресторане Джулии всегда охотно давали чаевые. Нрав у неё был общительный и добродушный. За это её любили. Разведясь с Грэгом, она поставила себе цель: накопить на покупку квартиры. А пока нашла темную крошечную комнатку в старом доме девятнадцатого века. Им с братом вполне хватало. Ему уже исполнилось четырнадцать. После школы, вечерами, он ходил подрабатывать — в одной из продуктовых лавок разбирал грязные ящики, упаковывал их и оставлял в нужном месте к приезду утренней машины.

Обычно брат возвращался с работы не позже десяти вечера. Но в тот вечер ни в одиннадцать, ни в двенадцать его не было. Джулия металась по комнате, звонила в магазин, телефон не отвечал. Она уже было собралась сама идти туда, как в половине первого раздался звонок в дверь. Она, обрадованная, что брат вернулся, побежала открывать. На пороге стоял полицейский. Он сказал, что её брата нашли на улице без сознания, а когда привезли в больницу, было уже поздно. Оторвался тромб. Без каких-либо сигналов. Без всякого предупреждения.

Чтобы справиться с внезапно свалившимся горем, Джулия взяла на работе ещё одну смену и теперь работала только с перерывом на сон. Первый год после потери брата был тяжелым. Он был ей, как сын. Впервые она ощутила беспредельное одиночество. Она не спала ночами, а когда, уставшая, проваливалась в густой, тягучий сон, ей снился брат. Он плакал и звал её на помощь. А она не могла ему помочь. Она просыпалась с колотящимся сердцем, включала свет и больше не спала.

К тридцати годам она накопила сумму, необходимую для первого взноса и приобрела небольшую уютную квартирку в доме на берегу реки. На работе её повысили до менеджера ресторана. Ей уже не надо было подолгу стоять на ногах и бегать из кухни в зал и обратно с тяжелыми подносами. Она почувствовала себя уверенней, расправила плечи. На неё всегда обращали внимание мужчины, но сейчас в её облике появились спокойствие и достоинство. Глаза смотрели открыто и прямо. В них больше не было тяжести и усталости. Противоположный пол подобное считывает сразу. Джулия была миниатюрной, с аккуратно скроенным по всем классическим канонам телом. Несмотря на то, что она пользовалась успехом у мужчин, ни один из них не задерживался в её жизни надолго. Немногочисленные романы тихо и бесслёзно сходили на нет. Она не видела того, с кем хотела бы состариться.

Рядом началось строительство высотного дома. Он возводился для хорошо зарабатывающих молодых людей интеллектуального труда. Здесь таковые имеются и сейчас, а полвека назад в городке жили отпрыски владельцев киностудий, «золотая молодежь». Чуть позже эта молодежь, в основной своей массе, прокутила доставшиеся ей от разбогатевших родителей деньги, но кто-то оказался дальновиднее и обзавёлся здесь недвижимостью.

Джулии исполнилось сорок. О детях она больше не мечтала, с желанным мужчиной тоже не складывалось. Всё остальное было — и дом, и друзья, и профессия. Пусть она не стала актрисой и уже не снимается в массовке, но быть старшим менеджером дорогого ресторана — тоже неплохо.

В то утро она, как обычно, вышла из дома и направилась в сторону работы. Путь до ресторана пешком занимал двадцать минут — её утренняя зарядка. Погода стояла нежаркая, солнечная и сухая. Конец мая ещё не расплавил асфальт. Можно было наслаждаться тёплыми днями и вдыхать полной грудью небо. Пока не началась пытка мокрой, липкой Нью-Йоркской сауной. Глядя в безоблачное небо, Джулия свернула за угол дома и врезалась в человека. Оба вскрикнули от неожиданности. Человеком оказался высокий мужчина в сером костюме и галстуке. Они улыбнулись друг другу. Извинились. Помолчали от неловкости. Дабы загладить вину, мужчина сказал, что приглашает её в ресторан.

Вечером они встретились. Её новый знакомый — бизнесмен — сказал, что только что купил квартиру в строящемся рядом с ней доме. Неделю спустя, они признались в любви друг другу. Ещё через неделю он сделал ей предложение. Джулия ответила согласием. Она продала свою квартиру и, они вместе въехали в новое, большое, светлое жильё с видом на Манхэттен. Через месяц Джулия поняла, что ждёт ребёнка. Рожать в сорок с лишним лет в те годы было не принято, да и мало, кто бы на это отважился. Но они были счастливы. В феврале родилась дочка.

… Так же, как без Форта Ли не было бы Голливуда, без Джулии не было бы истории нашего дома. Она — единственный жилец, ставший жертвой пирамиды Бернарда Мэйдоффа. В нашем городке проживают тысяча с лишним человек из почти трех миллионов, потерявших свои сбережения в результате этой аферы века. В конце 2008-го, когда пирамида рухнула, все жильцы нашего дома стали свидетелями нервного потрясения старушки. После смерти мужа все её финансы, до последнего цента, попали в корзину к Мэйдоффу. На глазах всего дома Джулия прошла несколько стадий — от неверия и отрицания до ужаса и опустошения. Одни её осуждали, за глаза называли жадной, говорили, что так ей, дуре, и надо, «кто же в одном месте хранит все свои деньги?» Другие сочувствовали, выспрашивали детали, крестились с благодарностью кому-то там, наверху, за то, что успели вовремя соскочить с крючка «этого афериста». У старушки оставались незначительные накопления на пенсионном счёте, на текущие расходы. В финансах она ничего не понимала, потому и совершила, оставшись без Джона, столь необдуманный поступок — вложила туда всё, что у неё было.

Тем не менее, она пережила многих, в том числе, двоюродного племянника своего мужа, который так сильно расстроился от мгновенной потери любимой тётей нескольких десятков миллионов долларов, что его хватил инфаркт на глазах у старушки, когда она сообщила ему прискорбную новость. В больницу скорая везла уже тело.

Дочери сейчас под пятьдесят. Она не в курсе происходящего, так как давно живет в Тибетском монастыре. Они не виделись двадцать лет. Дочь даже не приехала на похороны отца. Маме она звонит раз в год, в день рождения. В этот день всегда плохая связь. Обеим приходится кричать. Покричав, старушка кладёт телефонную трубку, у неё немного слезятся глаза, щекочет в ноздрях, они чуть раздуваются. В горле что-то перехватывает и, из внутреннего уголка левого глаза медленно выкатывается большая слеза. Одна. Из одного глаза. Она её не вытирает. Она сидит и ждёт, когда слеза высохнет. Это её время, чтобы уйти в себя. Она знает: чтобы не выходить из себя, надо научиться уходить в себя.

Больше у старушки никого из близких нет. Да и были только родственники мужа. До пирамиды. Они её навещали, привозили конфеты с коньяком, тортики с пьяной вишней, заглядывали в глаза, старались понравиться. Никто не знал, кому старушка завещала свои сбережения. Каждый пытался увидеть в её взгляде хоть какой-то маячок, намёк на то, что и ему кое-что перепадёт. Но старушка ничем себя не выдавала и ни на кого не жаловалась. Даже подругам не рассказывала о коварстве родственников. Лишь однажды, до краха пирамиды, во время игры в покер, полушутливо сказала:

— Интересно, а если бы у меня вдруг в один момент не стало денег? Все эти родственники остались бы или тоже исчезли?

Тема оказалась интересной. Подруги приостановили игру. Две худенькие бабульки с укладкой, сделанной у одного мастера, одна — с каштановыми волосами, другая — блондинка, обе благоухающие французскими духами, сошлись в том, что в подобной ситуации родственников поубавилось бы у любого человека. Кто-то исчез бы потому, что больше «с тебя нечего взять», а кто-то — из боязни, что ты будешь просить. Все родственники появляются, когда ты, не дай Бог, выигрываешь крупную сумму в лотерею. Даже дети объявляются.

— Ну, не знаю, у меня дети самые лучшие, — Элэйн высказалась последней.

Возразить на это было нечего. Недавно Элэйн исполнилось семьдесят пять. Она самая молодая из четверых сопокерниц. Я видела её в спортивном зале кокетничающей с дедулей лет девяноста. Он так приободрился, что отставил в сторону палочку и сделал нечто напоминающее па. Элэйн хохотала заливистым смехом и накручивала наманикюренными пальчиками волосок, выбившийся из-под аккуратно уложенного блондинистого шиньона. Лёгким флиртом наслаждалась она недолго. В зал решительно вошел муж в спортивном костюме. Его немолодой, но опытный соперник резво впрыгнул на беговую дорожку и помчался от греха подальше, забыв о палочке и даме. Он бежал столь профессионально, что у него даже одышки не было. А дети у Элэйн, действительно, хорошие. Дочь и сын — оба адвокаты, зарабатывают неплохо. У родителей денег не берут.

… За дверью старушки по третьему кругу играл «марш Мендельсона». Подруги стучали в дверь, кричали «открой», прикладывали уши к двери. В квартире висела тишина.

— Стойте здесь, я — за ключами, — решительно сказала Элэйн и двинулась к лифту.

— Откуда у тебя её ключи? — спросила каштановая бабулька.

— Она мне давно их дала, после того, как потеряла все деньги, — крикнула уже из лифта Элэйн.

Две подружки стояли у дверей и рассуждали: как можно пропасть в нашем доме, не выходя из него? Куда можно деться, оставшись незамеченной? Только, если ты находишься или в своей квартире, или на своём этаже. Во всех остальных случаях тебя увидят камеры лифта. Через несколько минут вернулась с ключами Элэйн.

— Может, вызовем полицию? А вдруг там, действительно, что-то случилось? — неуверенно сказала каштановая.

— Так мы сначала и посмотрим, что случилось, а потом будем думать, — Элэйн решительно повернула ключ в замке.

Они вошли внутрь. В квартире было тихо. Только часы на стене с монотонным стуком передвигали секундную стрелку. Подруги стали звать Джулию. В ответ молчала тишина. Дамы заглянули во все помещения квартиры. Хозяйки нигде не было. Ничего подозрительного тоже не было. Подруги вышли на балкон и свесились вниз. Там всё, как обычно: бассейн и яркие цветы, их здесь высаживают каждый год. Подруги позвонили во все квартиры двадцать восьмого этажа. Кого-то не было дома, а кто-то сказал, что сегодня старушку не видел. Тогда дамы спустились в фойе, опросили швейцара, консьержа и уборщиков. Никто о местонахождении старушки не знал.

Вызвали полицию. К тому времени консьерж уже несколько раз прокрутил записи камер наблюдения. Перематывал он их в ускоренном режиме. Ничего необычного плёнки не показывали. Вскоре у монитора столпились несколько человек — двое полицейских, три подружки Джулии и швейцар. Черная грузная женщина-полицейская, обвешанная по диаметру своих пышных бёдер солидной экипировкой, от пистолета с дубинкой до наручников, по всей видимости, увидела на плёнке что-то необычное и заговорила:

— Стоп, стоп, стоп, одну минуту, а можно прокрутить вот эту запись ещё раз? Только не в ускоренном режиме, на нормальной скорости.

Во время ускоренной перемотки записи с камеры наблюдения одного из лифтов пропадала важная деталь. А именно: появление Джулии в кадре длилось меньше секунды. Это и пропустил консьерж. Теперь стало очевидно, что без пяти шесть вечера лифт остановился на двадцать восьмом этаже. Его дверь открылась. Напротив лифта стояла Джулия с пакетом мусора в руке. В то же мгновение она исчезла из кадра. Еще несколько секунд спустя, пустой лифт закрылся и уехал. Больше ни на одной из последующих записей Джулия не появлялась. Увидев мелькнувшую в кадре Джулию, консьерж испуганно застыл у монитора. Его рука задрожала, лёжа на компьютерной мышке. Он вытер со лба выступивший пот.

— О чем Вы думаете? — подозрительно спросила его полицейская.

— Боюсь, случилось что-то ужасное, — сказал он еле слышно пересохшими губами.

— А поточнее? — напряглась страж порядка.

— Я всё могу объяснить наверху, поехали? — консьерж встал из-за стола и направился в сторону лифта, — да, Вы и сами увидите.

Все стоявшие у мониторов, включая полицейских, зашли в лифт и через полминуты вышли на двадцать восьмом этаже. Группа направилась в сторону квартиры Джулии, но консьерж открыл двери мусоропроводной комнаты. Помимо самой шахты мусоропровода, в этой комнате поставлена пара контейнеров для стекла и металла. Консьерж взялся за ручку мусоропровода и открыл его. Ему стоило немалых усилий удержать тяжёлую дверцу, чтобы она не захлопнулась. Снизу чувствовалась сильная тяга воздуха, словно тебя засасывает в эту шахту. Я и сама несколько раз замечала, что в особо ветренные дни открыть дверцу мусоропровода нелегко. Это довольно большая дверца, а сама шахта настолько широкая, что в неё спокойно может провалиться нормальной комплекции человек. Все присутствовавшие вдруг замолкли, словно в это мгновение осознали, что именно произошло.

Потом к дому приехали пожарные, скорая помощь и ещё несколько полицейских машин. Когда стало понятно, что спасать уже некого, неотложка уехала, а вместо неё, не торопясь, прибыла гораздо менее комфортабельная машина для покойников. В подвальном помещении, где располагаются мусоросборники, перекрыли проход и повесили желтую полицейскую ленту.

Позже окончательные результаты расследования покажут, что Джулия, действительно, собиралась ехать вниз для игры с подругами в покер. Без пяти шесть она вышла из квартиры, держа в руке пакет с мусором, чтобы его выбросить. Она вызвала лифт. Дверь лифта открылась. Джулия спохватилась, что забыла про пакет, зашла в мусорную комнату, открыла мусоропровод и бросила его вниз. Вероятно, пакет за что-то зацепился, она хотела отцепить его, перегнулась и рухнула следом.

Нет, всё это как-то неправильно. Не может старушка с такой кинематографичной жизнью, пусть ей уже немало лет, закончить своё существование в мусорном отсеке. Разве может быть так, чтобы человек собирался играть в покер, а вместо этого пролетел вниз по железной трубе двадцать восемь этажей и погиб в груде мусора? Неужели до этого события в воздухе не было ни одного знака, ни одного сигнала о том, что сегодня не только не состоится игра в покер, но и жизнь её больше не состоится? Даже Берлиоза предупредили, только он не поверил. Разве бывает так, чтобы перед этим не было ничего — ни лёгкого дуновения ветерка, который шевельнул бы тоненькую занавеску, ни чуть скрипнувшей двери, ни нагретой за ночь чьим-то дыханием подушки? Неужели, всё вот так, без предупреждения?

… Я резко открыла глаза. «Ничего себе, сон, целая жизнь приснилась. Чужая», — подумала я. Через полчаса, всё ещё вспоминая детали своего кино-сна, я спускалась в лифте в спортзал. Лифт остановился на двадцать восьмом этаже. Вошли старушка и Элэйн. Мы поздоровались. Видимо, продолжая начатый разговор, старушка сказала подруге:

— Даже не знаю, как это объяснить, но сегодня, впервые за одиннадцать лет с тех пор, как нет Джона, я проснулась, а его подушка тёплая.

↑ Наверх

Растрата

Рассказ

Какие уроки иногда подбрасывает жизнь. Сколько раз ты остаёшься на второй год, так и не выучив их. Каким-то образом доползаешь до выпускного и аттестата зрелости, иногда, круглым отличником, но этот, не пройденный урок, так и висит на тебе годами, а то, и десятилетиями. Ты давно уже взрослый и, вроде, опытный, но этот урок возвращается к тебе вновь и вновь, в других обличиях, с другими людьми и ситуациями, и ты снова его не сдаешь. Пока однажды что-то не щёлкнет внутри, пока не загорится какая-то лампочка. И вдруг, в одно мгновение, к тебе, как озарение, приходит единственно правильный ответ. Но ответить некому. Больше нет твоего учителя.

Мне одиннадцать лет. Я хочу быстрей вырасти — у меня есть цель. Чтобы ее достичь, надо быть взрослой. Пока мои ровесники мечтают стать космонавтами, балеринами и врачами, я отчетливо вижу себя продавщицей мороженого. Это ведь здорово: ты стоишь, такая, в киоске, в белом халате, почти доктор, улыбаешься. А чего тебе не улыбаться, когда ты делаешь то, что любишь? Тебе протягивают деньги, ты даешь сдачу и мороженое. Тебе говорят «спасибо», ты отвечаешь «на здоровье». Я же говорю, доктор. Все довольны. Все тебя любят. А раз так, то и тебе приятно отдавать радость и вкусность.

Нет такого ребенка, который не любит мороженое. Да, и нормальный взрослый не может не любить то, что так вкусно тает во рту. Я хочу, чтобы доступ к мороженому был у меня всегда и неограниченно. Такое возможно только, если ты продаёшь его сама. Я уже вижу себя владелицей несметных сокровищ внутри киоска с мороженым. Даже велосипед, который я хочу целый месяц, отходит на второй план.

Мечта становится еще мечтее, когда мама говорит, что после войны бабушка продавала мороженое. Вот же она, та самая династия, о которой кричат с экранов телевизоров. Я буду продолжать нашу династию. Почему бабушка больше не продает мороженое, а работает портнихой в ателье, я не понимаю. Как можно променять лучшее на худшее?

И вдруг, в одну минуту, мне становится стыдно за свою мечту. Тогда я впервые слышу слово «растрата». Нет, я и раньше слышала это воровское, тюремное слово. Вместе с ним обычно произносили: «Проворовался». Я помню, как нашего соседа по двору, хмурого дядьку с огромным животом, заведующего продовольственным магазином, посадили за растрату. Бабульки на лавочке шептались, что так ему и надо, мол, был он жадным, никогда никому не помогал. Нас, детей, он гонял и шипел «брысь», словно уличным котам. Я и предположить не могла, что растрата коснулась когда-то и моей семьи, в которой никто не умел зарабатывать деньги и, тем более, никто не понимал, как можно обманывать.

Год спустя, когда я уже достала всех своей мечтой работать продавщицей мороженого, мама рассказала нашу семейную историю. Мамину маму, мою бабушку, жену кадрового офицера Черноморского флота, вскоре после окончания войны, уволили с работы. За недостачу. Портниха по специальности, с «золотыми руками», как говорили у нас во дворе, бабушка творила чудеса. Она шила стильную, красивую одежду. Во время войны тканью служил парашютный шелк. Это был стратегически важный материал, наравне с нейлоном, шерстью и кожей. Подобранные упавшие парашюты в руках умелых мастеров превращались в изысканные наряды и нижнее белье для модниц. Бабушка умела шить и то, и другое. Кто-то приносил для пошива свой шелк, неведомо, каким путем добытый, а дедушке как офицеру парашютный шелк выдавали. От клиентов у бабушки не было отбоя. За работу она брала копейки и всегда уступала тем, кто торговался. Из этого парашютного шелка бабушка шила платья и своим троим дочкам. Когда началась война, старшей из них, моей тете, было одиннадцать, столько, сколько мне, когда родилась моя мечта: стать продавщицей мороженого. Три сестры, включая мою маму, были одеты, словно куколки, благодаря «золотым рукам» бабушки. Потом бабушка шила роскошные платья и для меня.

А тогда, после войны, средств не хватало и, бабушка устроилась еще на одну работу — продавщицей мороженого. В те годы оно отпускалось на вес из больших металлических бочек. Рядом всегда толпились малыши. У многих не было родителей. Они собирали последние копейки, чтобы купить мороженое. Бабушке было нестерпимо жалко этих несчастных детей и, она взвешивала им больше положенной порции, а иногда и вовсе не брала денег. «На здоровье», — говорила она с улыбкой и протягивала мороженое.

Нетрудно догадаться, что в этой должности продержалась бабушка недолго —через пару месяцев начальница обнаружила крупную недостачу. Бабушка даже не плакала. Она просто недоумевала: как можно не накормить детей, которые ничего хорошего в этой жизни не видели? Не посадили бабушку чудом. Узнав обо всем, дедушка ничего не сказал. Он отправился к кому-то важному и заплатил недостающие деньги. Бабушку оставили в покое. За ее спиной даже не шептались. А если бы и шептались, всё равно, никто бы не поверил, что она могла присвоить чьи-то деньги.

Мама рассказала эту историю, и мне стало стыдно за свою мечту. Но я никому не могла в этом признаться. Мне было стыдно признаться, что мне стыдно. Я мечтала быть продавщицей мороженого только, чтобы наедаться им самой. Да, в белом халате, да, «спасибо» и «на здоровье», но, все же, только для себя самой. Я была уверена, что этим недосягаемым тётенькам-продавщицам мороженое полагается бесплатно. Я тогда не знала, что растрата бывает не только от того, что «проворовался».

Наверное, тогда я вернулась к мечте-велосипеду. Или, может, придумала новую мечту, которой, так или иначе, больше нет. Как нет и моей бабушки. Но остался урок. Только я так до сих пор и не знаю, пройден он или нет. Сдать-то его больше некому.

↑ Наверх

Героиня двора

Рассказ

Если бы сейчас я писала школьное сочинение на тему «Улицы моего детства», то начала бы с того, что в моей детской жизни их было немало. В той или иной мере, с этими улицами что-то связано. Не только у меня, но и у придуманных мною лирических героев и героинь.

Во втором и третьем классах я жила и училась в круглогодичном интернате под Москвой. Основные знания я получала, читая ночами с фонариком под одеялом. Тогда моей любимой книгой, над которой были пролиты мега-литры девчоночьих слез, была «Четвертая высота». История о реальной девочке Гуле Королевой, которая стала героем войны и погибла, разрывала меня на части. С книгой я не расставалась — заканчивала последнюю строку и возвращалась к первой. Кто тогда не мечтал стать героем? Повторить в мирное время подвиг Гули Королёвой я не могла. Да и фашистов, к счастью, уже не было. А придумать какой-то подвиг, чтобы тебя назвали героем, оказалось не так просто. Много позже я поняла, что придумывать подвиги стыдно. Наступили летние каникулы. Нас разобрали родители. Я вернулась во двор, где никого не знала. Всех, кто бегал и прыгал, бесился и кричал, лазал по деревьям и скакал по заборам, я видела всего два дня, во время зимних каникул. Мы тогда только переехали сюда, на Спартаковскую улицу, в двух кварталах от метро Бауманская. Мне пока не удалось завести друзей так, чтобы раз и навсегда. Чуть ли не каждый год родители меняют квартиру, а я меняю интернат на другой интернат.

Вот, и сейчас, я вернулась во двор, с которым еще не успела даже толком познакомиться. Наигравшись во все подвижные игры, от «классиков» до любимых «вышибал», я, разгоряченная и радостная оттого, что двор меня принял, зашла в подъезд и вызвала лифт. Я любила кататься на этом прозрачном лифте, выступающем за пределы стен дома. Какой там «центр Хаммера», в котором гораздо позже мы впервые увидели подобное чудо? В нашем доме такой лифт был давно, правда, степень его прозрачности сильно отличалась от «хаммеровской». Надо сказать, что, согласно моему гуглогиду, дом, в котором я жила, стоит и поныне, и точно так же из его стены выпирает вертикальная шахта лифта.

Этот лифт привез меня домой. Ну, как домой? В очередную коммуналку, на сей раз, в трехкомнатной квартире. После двенадцати комнат на Тверской-Ямской, это был отдых души и тела. В одной из трех комнат, самой дальней, жили мы, во второй — тихая бабулька. Она выходила на кухню, укутанная в большой теплый платок. На ногах у нее были толстые вязаные носки и войлочные тапки. Баба Тоня ставила на плиту чайник и, пока он закипал, мазала кусок черного хлеба маслом и сверху посыпала солью. При себе у нее всегда были спицы и шарф в процессе вязания. Баба Тоня не теряла ни минуты и, пока снятый с плиты кипяток распаривал чаинки в заварном чайнике, бабулька вязала. Любимым способом вязания бабы Тони была «резинка» с чередованием двух лицевых и двух изнаночных петель. — Кому на сей раз вяжете, Антонина Алексеевна, — спросила мама бабульку во время очередной встречи на кухне. — А, сейчас брату вяжу, чтобы зимой не мерз. Он у меня мерзлющий-худющий, даже не кожа и кости, одни кости. А кожа просвечивает, как блинчик, — и, не меняя интонации, — ой, какие я блинчики пекла.

Мама обрадовалась, что баба Тоня сменила тему и заговорила с ней о рецепте блинчиков. Мне показалось, что бабулькино вязание стоит на месте. Да, я помню: дней пять назад я машинально посчитала, что она связала одиннадцать с половиной рядов. А сейчас вижу, что с тех пор ее шарф не удлинялся. Точно, я не ошибалась. Можно сказать, я уже эксперт — сама связала шарф маме на Восьмое марта.

Лифт остановился на нашем, третьем этаже. Я, собственно, забежала домой на минутку: взять драгоценность — стёклышко от бутылки. Я нашла его возле нашего гастронома. Кстати, сейчас на этом месте стоит банк, а раньше в правом крыле магазина продавали мороженое. О, об этом позже.

Я зашла в квартиру. Дверь бабытониной комнаты была приоткрыта. Во дворе меня ждала компания друзей-мальчишек. Только что мы на два дня вперед расписали время катания по очереди на Юркином велосипеде. Это был первый во дворе велосипед не с тремя позорными колесами, для малолеток, а настоящий, двухколесный, с рамой. Юркин папа — дипломат. Он сделал ему подарок на день рождения — Юрке исполнилось десять. Если я пропущу свою очередь, меня никто не пощадит, мое место пропадет и, я не узнаю, что такое — взрослый велосипед. С другой стороны, драгоценное стеклышко, которое я должна отдать за катание, останется у меня. А совсем с другой стороны, когда еще я попаду к бабе Тоне? Выходя даже на минуту из своей комнаты, она закрывает дверь на ключ. Значит, там, наверняка, что-то интересное. Велосипед, в конце концов, никуда не денется, покатаюсь через два дня. Мое любопытство превзошло все правила приличия и, я просунулась в дверную щель.

В комнате бабы Тони я оказалась впервые. Посередине, напротив окна, я увидела круглый стол, накрытый белой накрахмаленной скатертью, на нем — маленькую прозрачную вазочку с искусственными цветами. Я оглянулась. Бабы Тони нигде не было. Я сделала шаг назад, к двери, чтобы выйти из комнаты, когда мой взгляд остановился на комоде. На нем стояла фотография в рамочке. Я подошла ближе. На снимке было несколько человек с усталыми, изможденными лицами, но нарядно одетые. Было видно, что они пытаются улыбаться через силу. Бабу Тоню я узнала по выражению глаз. Сейчас они у нее тревожные, словно она высматривает кого-то и никак не может найти. А там, на той фотографии, она молодая, у нее белокурые локоны до плеч и чуть виноватая улыбка. И, всё же, какая-то, еле уловимая тревожность в ее глазах так и осталась. Там же, на снимке, по центру, стояли мужчина с женщиной, похоже, родители. Рядом с мужчиной — худенький мальчик лет пятнадцати, наверное, тот самый брат. Сама баба Тоня стояла со стороны мамы и держала на руках маленькую девочку с белыми кудряшками в платьице, как будто сшитом из простыни. Малышке было не больше года. Я вспомнила, что предыдущий шарф баба Тоня вязала для дочки. Она говорила, что ее девочка сможет укутаться в него целиком. Мне тогда показалось странным, что баба Тоня говорит о «девочке». Я же понимала, что ее дочке должно быть почти столько лет, сколько моей маме. Я повернула голову в сторону ниши. Там стояла аккуратно застеленная кровать. Рядом — табуретка, а на ней — сложенные в стопку вязаные шарфы разных цветов. За спиной скрипнула дверь. Я испугалась, словно меня застали за каким-то постыдным занятием, сердце заколотилось. Я собиралась извиниться перед бабой Тоней за вторжение без разрешения. Опустив голову, я медленно повернулась. На меня смотрела тетя-танк.

Это я ее называла «тётя-танк». Еще бы — два моих роста и пять меня в ширину. Каждый раз, сталкиваясь с ней в коридоре, я цепенела от ужаса. Тетя-танк неотвратимо наступала на меня. Я была для нее настолько незначительным препятствием, что она даже не смотрела вниз, в мою сторону. Я знала, что в следующую секунду я буду размазана по линолеуму и, частично, по стенам нашего коридора. В последний момент мне удавалось проскользнуть мимо нее. Тетя-танк пропускала в коридоре только бабу Тоню. А моему папе — церемонно уступала дорогу. Каждый раз ему было неловко. К нему тетя-танк относилась с особым благоговением. Несколько раз я заставала ее прижатой ухом к нашей двери, когда папа репетировал — играл на гитаре или на скрипке. Она не спеша поправляла съехавший набок пучок волос, смахивала слезу, которая последний раз появлялась в ее глазу, наверное, в детстве и с достоинством отходила от двери. Моего папу ласково и с придыханием она называла по имени-отчеству и всегда интересовалась, как его дела. Нас мамой просто не замечала.

Разговаривала она громоподобным голосом. По телефону тоже. Телефон у нас был общий. Он стоял в коридоре на маленькой полочке, прибитой рядом с ванной. Тете-танку звонили в любое время дня и ночи. Она решала какие-то «вопросы». Каждый ее телефонный разговор заканчивался словами: «не вопрос, сделаю». Она клала трубку, заходила на кухню, вытаскивала из кармана халата сигареты «Столичные», прикуривала и долго, колечками, выпускала дым в сторону окна. — Ну, чё, уже знаешь? — спросила она. — Что знаю? — Баба Тоня… — тетя-танк запнулась. — Что баба Тоня? — не поняла я. — Ну, она не вернется, — неуверенно сказала соседка и вдруг зарыдала, — нет больше нашей бабы Тони. — А как же шарфы? — почему-то спросила я. — Эти — я вязала, — прорыдала тетя-танк. — Как? — я, по-прежнему, ничего не понимала, но от одного вида плачущей тети-танка, на мои глаза сами наворачивались слезы.

Она грузно села на стул возле бабытониного стола и тронула рукой искусственные цветы в вазочке. — Вся ее семья и она сама — из Ленинграда, — сказала тетя-танк, — родители, младший брат и дочка.

Потом тетя-танк долго рассказывала про бабу-Тоню. Из всего я запомнила, что баба Тоня никому не говорила, от кого у нее ребенок. Только однажды она показала тете-танку фотографию мужчины в офицерской форме и сказала, что любила его и что у него была семья. Баба Тоня, которая тогда была никакой не бабой, а молодой, влюбилась в него. А потом поняла, что у нее будет ребенок. Это было в 1941‑м, в феврале. В июне началась война. Он писал ей с фронта, что они будут вместе, и он не бросит ее с дочкой. Потом была блокада, и в ноябре, во время воздушной тревоги, баба Тоня родила девочку. Рожала она дома, а мама с папой помогали. Баба Тоня говорила, что больше всего боялась, что малышка может не выдержать звука разрывающихся снарядов. Она прижимала ее к себе и закрывала ее ушки. Через несколько дней у нее пропало молоко. Это было самым страшным во время блокады — когда нечем кормить ребенка. К счастью, в соседнем дворе жила женщина с годовалым мальчиком. Она кормила его грудным молоком. Молоко этой, чужой, женщины стало спасением и для маленькой Насти, дочки бабы Тони.

На первый день рождения дочки к ним пришел фотограф. Мама бабы Тони хотела, чтобы у внучки осталось на память хоть что-нибудь. Больше в доме ничего памятного не было. Буржуйка спалила всё, что могло гореть, от книг до стульев. Фотограф сделал вот этот снимок. Он оказался их последней фотографией. Потому, что наутро баба Тоня пошла покупать хлеб на карточки для всей семьи. Родители, брат и дочка были дома. Началась бомбежка. Баба Тоня успела забежать в бомбоубежище, а когда вернулась на то место, где полчаса назад был ее дом, там дымились развалины. Эта фотография лежала под обломками. Баба Тоня разговаривала с этим фото всю жизнь. И всю жизнь вязала шарфы. Она говорила, что не может забыть блокадный холод.

Я никогда не слышала таких историй и тем более, не подозревала, что баба Тоня пережила блокаду. Я знала только, что у нее есть родные, которым нужно много шарфов, чтобы не замерзнуть. Пока я слушала тетю-танка, я напрочь забыла о том, что во дворе меня ждет велосипед, на котором я могла кататься целых пятнадцать минут. — А для чего тогда шарфы, — спросила я тетю-танка, — если у нее никого нет? — Когда закончилась война, — словно не замечая меня, продолжала тетя-танк, — бабу Тоню нашел тот самый офицер, отец ее дочери. Он жил в Москве и помог ей переехать ближе к нему. Сам он, по-прежнему, был женат, но с бабой Тоней продолжал видеться. Он больше не обещал, что разведется. Он говорил, что жена спасла ему жизнь. Баба Тоня ничего и не ждала. Она просто любила его. Больше никогда никого в ее жизни не было. А он вдруг умер от инфаркта. И баба Тоня осталась одна. Она стала вязать шарфы. Говорила, что для своих родных. Однажды она дала мне бумажку с несколькими ленинградскими адресами и попросила выслать туда посылки с шарфами. Потом позвала к себе и рассказала свою историю. Я тоже тогда спросила, для чего она вяжет шарфы и почему всем говорит, что это для родных, если никого у нее нет. Знаешь, для чего? Она отправляла их в детские дома. Ей казалось, что в каком-то из них — ее дочка. А вдруг тогда, под бомбежкой, кто-то ее спас. Потом у бабы Тони стали болеть пальцы. Она переживала, что не может вязать. Я ей сказала, что буду вязать шарфы сама, а отправлять от ее имени. И это будет нашим с ней секретом. Вот, видишь, накопилось. Тетя-танк указала в сторону стопки шарфов. — А где баба Тоня? — еще ничего не понимая, спросила я.

Тетя-танк повернула в мою сторону голову и посмотрела на меня с каким-то сочувствием. — Иди-ка ты, детка, во двор гулять, — вздохнула она.

Она как-то вся сжалась, голова ее вдавилась в плечи, ее стало непривычно мало. Это была несчастная, жалкая и одинокая тетя, совсем не танк. Я попятилась к двери и вышла из квартиры.

Потом был Юркин велосипед. Юрка разрешил мне покататься на пять минут больше, потому что теперь у него есть стеклышко, которого нет больше ни у кого — сиреневое, от иностранной бутылки. Я носилась по двору на велосипеде и думала не о том, как это здорово — кататься на взрослом велике, а о бабе Тоне и ее дочке, с которой она даже не успела поговорить.

Я остановилась, так и не откатав свои положенные двадцать минут, слезла с велосипеда и побежала домой. Не дожидаясь лифта, я взбежала на третий этаж. На кухне сидели мама и тетя-танк. Обе плакали. Я не знала, что говорят в таких случаях и сказала: — Мам, можно, я куплю мороженое?

Мама молча вытащила из кошелька рубль и протянула мне. Я побежала было к дверям, но остановилась возле комнаты бабы Тони. Дверь была открыта. Я подошла к фотографии бабытониной семьи. — Пойду за мороженым, — сказала я им, не зная, что еще сказать.

Я сбежала по ступенькам на первый этаж, выбежала на улицу, долетела до гастронома, за углом, вошла внутрь, повернула направо, подошла к продавщице и протянула рубль. — Фруктовое, за семь копеек, пожалуйста. — Одно? — спросила продавщица.

Несколько секунд я помолчала, потом стала загибать пальцы: — Маме, тете-танку и мне, — затем добавила, — и бабе Тоне, и ее дочке. — Значит, пять, — сказала продавщица, — если я умею считать. — А можно, десять? — вдруг спросила я. — А унесешь? — продавщица посмотрела на меня недоверчиво.

Авоськи, конечно же, у меня не было, и от растерянности я развела руками. — Ладно, — миролюбиво сказала продавщица, вытащила из-под прилавка газету «Правда» и ловко свернула ее в форме коробки, — держи, только не урони.

Она протянула мне газетную коробку, положила туда сдачу — три десятикопеечных монеты — и поставила десять фруктовых мороженых в картонных стаканчиках. За такое сокровище еще неделю назад, пока я была в интернате, можно было отдать многое. Шутка ли? Сразу десять штук. Сейчас я принесу их во двор и подарю каждому. И скажу, что это — от бабы Тони. Нет, что это — за бабу Тоню и ее дочку, и за маму с папой, и за брата. Я держала бесценный груз двумя руками, чтобы не порвать и без того хрупкую «Правду», а вместе с ней, не уронить десять стаканчиков фруктового — за бабу Тоню.

Мороженое жгло глаза. Но я собрала всю волю в кулак и сказала себе: «Донесу». Я вошла во двор и, в ту же секунду, со всех его концов ко мне наперегонки бросились друзья. — Это — от бабы Тони, — сказала я. — Ура!!! — загалдели ребята и стали расхватывать мороженое. — На самом деле, это за бабу Тоню и ее родных, — сказала я, когда все притихли, стоя кружком и с удовольствием уплетая фруктовый рай, — у нее все родные погибли в блокаду, и дочка, ей годик был.

Как-то сразу все перестали причмокивать и смаковать. Наверно, целую минуту к мороженому никто не притронулся. Это была наша минута молчания. А потом кто-то сказал мне: — Ты просто герой нашего двора. — Нет, это баба Тоня — герой, — ответила я.

Сейчас, много лет спустя, я бы очень хотела, чтобы всё произошло именно так. Поэтому написала новый сценарий того события. Его вы только что прочитали. Он — совсем не тот, который был на самом деле. Всё было по-другому с момента… «Мороженое жгло глаза».

Я захотела только попробовать, совсем чуть-чуть. Я приостановилась, поставила газетную коробку на скамейку, деревянной палочкой сняла с одной порции большой кусок и запустила в рот. Блаженство, которое я испытала от вкуса тающего фруктового, до сих пор не с чем сравнить. Я подумала, что тогда уж съем свою порцию, а остальные раздам ребятам. И моя порция словно растворилась. Она исчезла столь молниеносно, что от неожиданности я открыла рот. Какая мысль посетила мою голову в момент вторжения деревянной палочкой в недра второго стаканчика фруктового, узнать мне не дано. И уж тем более, не знаю, что я чувствовала, приступая к третьему и четвертому мороженому. В общем, до двора с мороженым я не дошла. Так, стоя возле скамейки, я съела все десять порций.

Потом у меня была ангина, постельный режим. Мама отпаивала меня горячим молоком с маслом и медом. Бррр…

А началось с того, что я просто решила пройтись по еще одной улочке моего детства. Находясь в семи с половиной тысячах километров от нее, пройтись виртуально. Интернет показал мне банк на месте гастронома, а чуть поодаль я увидела выступающую шахту лифта. Теперь я знаю, что это чудо техники называется «навесным лифтом». Я сразу узнала его. Я села в него и отправилась на третий этаж. За то короткое время, пока я ехала наверх, мне казалось, что сквозь бывшие прозрачные стены лифта я вижу и бабу Тоню, и безымянную тетю, которая совсем не танк, и то, что я так и не стала «героиней двора».

↑ Наверх

Штымп

Из воспоминаний

Во время ремонта нашей, только что приобретенной, квартиры, кухню строил Женя — высокий, крепко сбитый мужчина с крупными чертами лица и длинными, болтающимися, словно канаты, руками. Оба каната заканчивались на уровне коленей пятью, тоже болтающимися, канатиками. Все они выполняли огромное количество функций в единицу времени, каждый канатик отвечал за свой участок работы, как пальцы актера театра марионеток. Женя, владелец собственной компании по дизайну и установке кухонь, обладал незаменимым качеством: на вопрос, можете ли Вы сделать то-то и то-то, он, не раздумывая, отвечал: «Ноу проблем». И, самое интересное, делал. Не сразу, но делал. Одним словом, штымп.

Женя появился на пороге, держа в руке потрепанный, громоздкий «дипломат» середины девяностых прошлого века. Он телепортировался в прихожую, элегантным прыжком рыси преодолел горку строительного мусора и приземлился на кухне. Бегло оглядев пространство вокруг, Женя, будто застилая скатерть, взметнул «дипломат», положил его на плиту, жестом факира, с подвывертом, распахнул его, продемонстрировав красное бархатное чрево, мгновенным, неуловимым движением вытащил из одного отделения чистый лист бумаги, из другого — карандаш, взмахнул им, как дирижерской палочкой, посмотрел на нас, улыбнулся всей своей харизмой и стал чертить кухню. Нет, рисовать. Нет, создавать. Да, нет же, переносить виртуальные шкафчики сюда, в реальную кухню. Перед нами был никакой не мастер по установке кухонь, а художник в стадии творческого экстаза. Его рука с поразительной точностью выплёскивала на одномерный лист бумаги линии, которые тут же превращали этот лист в трехмерный. Не то, что у меня очень богатая фантазия, но Женя не оставил у меня сомнений в том, что эту кухню, которой нет еще даже в зародыше, я уже люблю. — А вот здесь можно, чтобы было мусорное ведро? — бестактным, земным вопросом прервала я творческий полет художника. — Ноу проблем, — сказал Женя абсолютно по-земному и что-то записал в блокнот. — А можно, чтобы вот здесь было отделение для бутылок вина? — воспользовался ситуацией муж. — Ноу проблем, — уверенно сказал Женя. — А можно, чтобы ящик здесь выезжал? — указала я на место под раковиной. — Ноу проблем, — Женя был невозмутим. — И чтобы заезжал обратно? — не успокаивалась я. — Ноу проблем.

Женя коснулся рукава и оттуда голубем выпорхнула рулетка. Он так делал замеры, словно рулетка сама летала по вертикальным стенам нашей кухни. — А здесь мы хотели бы неглубокий шкаф от пола до потолка, — муж указал на полутораметровый кусок стены. На это место просился шкафчик небольшой глубины. Я уже представляла, сколько всего туда поместится. — Прекрасная идея, — обрадовался Женя.

Он замерил стену, записал, уложил бумаги в «дипломат», легким взмахом обеих рук закрыл его на замки с кодом и выпорхнул из кухни. В прихожей тем же рысьим прыжком он преодолел выросшую горку строительного мусора и в следующую секунду уже стоял у лифта, нажав кнопку вызова.

Как ни странно, в условленные сроки Женины работники установили кухню. Мы были в восторге. Всё, как хотели — и цвет, и материал, и всякие удобные штучки. Всё, за исключением одного: тот самый, неглубокий шкаф оказался Уже стены сантиметров на двадцать. Это выглядело нелепо и отбирало много места у всяких, нужных на кухне, удобств. Было понятно, что Женя должен переделать шкаф, это его ляп. Муж набрал номер его телефона. — Ну, как вам? — радостно спросил Женя. — Всё очень хорошо, — издалека начал муж. — Ноу проблем, я рад, что вам понравилось, — Женя собирался попрощаться. — Женя, всё хорошо, но шкафчик намного меньше по размеру, — быстро сказал муж, — вы должны его поменять. — Ноу проблем, — тоже быстро ответил Женя, — а за чей счет? — В каком смысле? — остолбенел муж. — Ну, платить за новый шкафчик кто будет?

Женино счастье, что в этот момент он находился на другом конце провода. Иначе, они с мужем могли не договориться. — Как кто платить? — побагровел муж, — вы. — Причем здесь я? — уверенно сказал Женя. — Вы же дали мне такие размеры. — Женя, вы в своем уме? Вы сами замеряли, — муж берет себя в руки и добавляет тихо, — вы же это переделаете за свой счет? Правда, ведь?

Без единой секунды паузы, Женя отвечает: — Ноу проблем, Борис.

И ведь переделал, зараза. Не сразу, но переделал. Я же говорю, штымп.

↑ Наверх

Учитель истории

Из воспоминаний

«Мне всегда казалось, что ты — необычный ребенок. Обычный — на уроках географии петь не будет», — прочитала я на открытке, написанной аккуратным убористым почерком. Это было в те времена, когда мы еще писали письма друг другу рукой, а не клавишами компьютеров и по почерку на конверте узнавали отправителя. Открытка из Сан-Франциско прилетела на мой Нью-Йоркский адрес в начале девяностых. Писал ее мой школьный учитель истории Юрий Федорович Грызлов (Высочин). Год назад он переехал из Москвы в Калифорнию и нашёл меня. Юрий Федорович преподавал у нас историю всего два последних школьных года. Но так, как он, мне не запомнился ни один учитель. Его любили все. Не полюбить этого, всегда спокойного, голубоглазого человека с восторженным детским взглядом было невозможно. Ничего особенного, чтобы нам понравиться, он не делал, но все без исключения попадали под его обаяние. Я — гораздо раньше других. Мы познакомились за два года до того, как он стал нашим учителем. Юрий Федорович меня спас. Это был седьмой класс. Я сидела одна за партой на уроке географии (сосед по парте Сашка Терентьев заболел). Урок вела крепко сбитая женщина Адилия Хасаиновна Шакаева, обладательница монотонного, скрипучего голоса. Ее интонации вызывали у меня неконтролируемую сонливость, а географию я знала неплохо и без нее. Борясь с наваливающимся сном, я удобно облокотилась одной рукой на парту, положила на нее голову, прикрыла глаза и замурлыкала, как я думала, про себя мелодию из «Истории любви». В это время я как раз разучивала ее на фортепиано, которое недавно появилось в нашем доме. Пальцы начинающей пианистки застучали по парте, как по клавишам — та-дада-тада. В какой-то момент я почувствовала наступление тревожной тишины. Приоткрыв один глаз и не сразу сообразив, где нахожусь, я разглядела силуэт Адилии Хасаиновны, шакалом нависшей над моей головой. Она остановилась подле меня, явно ожидая окончания моего урока сольфеджио. Увидев ее гневное лицо, на секунду я подумала, что это просто дурной сон. Я зажмурила глаз и продолжила свой мелодичный напев — та-дада-тада… Тишина стала зловещей. Где-то в области солнечного сплетения почувствовав неладное, я осторожно открыла оба глаза. Дальнейшее произошло молниеносно. Сначала географичка отправила в полёт в сторону двери мой портфель, следом, взяв меня за шкирку, экспедировала хозяйку портфеля, продолжающую допевать «Историю любви». То ли моя кошачья реакция, то ли палец, зацепившийся за рукав вязаного платья географички сыграли в этой истории решающую роль, но вдруг, в один миг, на глазах у голодного до событий класса ее платье расползлось, нить за нитью. Адилия Хасаиновна оказалась перед всем классом в нижнем белье, в комбинашке. Повисла «ревизорская» пауза. … Меня решили исключить из школы, но, чтобы всё выглядело официально, сначала вызвали на педсовет. Учителя возмущались, кричали, перебивали друг друга, и все сходились в одном: «хулиганке и бандитке в школе не место». Пригласили на педсовет и мою маму. Не забыв многолетние занятия балетом, мама села за парту, элегантно выставив в проход ноги и закинув их одну на другую. На ногах у нее красовались ярко-зеленые высоченные платформы. Это 1976 год. Так «вызывающе» в те времена одеваться было не принято. Женский состав работников школьного образования пялился на мамины ноги, исходя слюной от зависти и злости. Эти зеленые платформы, а также красные, для меня, мы привезли из Югославии, куда не так давно съездили с родителями. Больше всех моим поведением возмущалась директриса. Я стояла рядом с ее столом, словно пригвожденная к позорному столбу, и видела, как она, гневно выступая в мой адрес, монотонно рисовала на клочке бумажки ромашки. Вдруг, в самый разгар судилища с задней парты поднялся интеллигентного вида, невысокий худощавый человек и, улыбаясь, тихим голосом, сказал: — Товарищи, это же прекрасно, когда человек поёт! Всё замолкло. Я подумала, что ослышалась. Учителя никогда меня не защищали. Они всегда были единодушно против меня. Будучи для них помехой и выступая в защиту «незаслуженно обиженных» ими одноклассников, я могла сделать замечание самой учительнице за неграмотно написанное ею на доске слово. Придя в себя, коллектив единомышленников вновь загалдел и меня, вместе с моим защитником, выгнали с педсовета. Мы стояли с ним за дверью, как два провинившихся ученика. Тогда я впервые узнала, что защитил меня мой будущий учитель истории. В школе меня оставили. На выпускных экзаменах по истории мне достался билет на тему войны. Не могу сказать, что история была моим сильным предметом, в то время я поступала в театральный институт. Юрий Федорович не задал мне ни единого вопроса на тему билета, а попросил спеть песню военных лет. И я спела «Бьётся в тесной печурке огонь». … И вот, много лет спустя, уже в Америке, мой любимый учитель и защитник в одном лице разыскал меня и прислал эту самую открытку. «Мне всегда казалось, что ты — необычный ребенок. Обычный — на уроках географии петь не будет». Я тогда ответила ему, что «необычный ребенок поёт только на экзаменах по истории». Потом мы подолгу беседовали по телефону. Юрий Федорович читал мне свои тонкие, умные стихи и обязательно просил, чтобы и я почитала ему свои. Мы так и не встретились на этом краю земли… Пока не встретились. С первым сентября, мой любимый учитель.

↑ Наверх

Путейский тупик

Рассказ

Читает автор здесь

Я боялась ее, эту московскую улочку-тупик, не освещенную, узкую, с обшарпанными стенами домов. Нынешняя — двадцать первого столетия — почти ничего общего с тем, какой она была тогда, сорок лет назад, не имеет, кроме пары оставшихся построек девятнадцатого века с содранной кожей — облупившейся штукатуркой. Сейчас над этой улочкой возвышаются незнакомые мне здания и даже нечто, похожее на небоскреб, если Гугл мне не врет. Я давно живу за семь с половиной тысяч километров от улочек моего детства. Пройти по ним я могу только с помощью интернета. Вот, и сейчас что-то заставило меня отправиться в это путешествие, пусть и виртуальное. Первым делом, я «прошла» по Земляному Валу, тогдашней улице Чкалова, свернула в Путейский тупик, миновала мусорные баки, дошла до конца, вернулась назад, прошла тем же маршрутом снова и снова и … не узнала ничего.

В середине семидесятых, в течение пары лет, мы с родителями жили в самом конце Путейского тупика, который, вместе с нашим домом, упирался прямо в рельсы, если не считать гнутого заборчика из металлической сетки с дырой и дорожки, по которой срезали путь жители соседних домов. Это сейчас там, согласно моему гугло-гиду, надежный забор в два человеческих роста и асфальтированное дорожное покрытие. Дом, в котором мы жили, снесен, на его месте стоит, будто случайно слепленное, полукруглое, безоконное, непрезентабельное здание с обшарпанными колоннами.

В те годы под нашими окнами с утра до вечера стыковались вагоны поездов Курского вокзала. Громкий, лязгающий звук сцепления и расцепления вагонов сопровождал нас днем и ночью. Когда нам с родителями выделили целых две комнаты в четырехкомнатной коммуналке полуподвала, было не до выбора. После долгих лет проживания в многонаселенных коммунальных квартирах, этот вариант казался подарком судьбы.

У нас было двое соседей. В одной комнате жила Людмила, миниатюрная женщина лет сорока, тихая, спокойная, всегда виновато улыбающаяся. Видела я ее редко. Опустив голову и глаза, она аквариумной рыбкой выныривала из своей комнаты, плавно перетекала на кухню, бесшумно заваривала чай и растворялась в пару кипящего чайника. Это не аллегория. Так и было. Даже мама была свидетелем превращения Людмилы в пар. Но, будучи воспитанными в традициях соцреализма, мы с мамой отвергали всякую нечисть, даже виденную собственными глазами, тем более, что Людмила в это время спокойно пила чай у себя в комнате. Потом она снова пропадала, но уже по-настоящему, и возвращалась только через несколько месяцев. В свои одиннадцать лет я думала, что так часто уезжать, вернее, растворяться, могут только стюардессы. Я так маме и сказала. — Я знаю, Людмила — стюардесса.

Мама хмыкнула: — Ага, летает рейсом в «Кащенко» и обратно.

Кто такая «кащенка», я не знала и стала допытываться у мамы. Она объяснила, что у Людмилы шизофрения (тогда я впервые услышала это слово) и большую часть времени она проводит в психиатрической больнице имени Кащенко, она же «Канатчикова дача». — Так бы сразу и сказала, что это из песни Высоцкого, — обрадовалась я и запела «Дорогая передача, во субботу, чуть не плача…».

В периоды спонтанной ремиссии Людмилу отпускали домой. Но уже через пару-тройку недель случался очередной приступ, к нашему счастью, не буйный, и соседку вновь увозили в гостеприимную больницу, где ее ждала именная койка.

Другая комната принадлежала дядечке И. С. Павлову. Дядечка жил в деревне, а в свое московское жилище наведывался раз в три месяца. И. С. Павлов открывал большим ключом дверь комнаты, в которой были плотно задвинуты тяжелые занавески, и распахивал их быстрым решительным движением. В помещение врывалось солнце, к потолку взмывала трехмесячная пыль. Суетливо кружась в воздухе, переливаясь миллионами мелких алмазов, пылинки шептались друг с другом, прижимались к себе подобным, отталкивались, соединялись вновь, но уже — с другими, кружились в ритме вальса и, казалось, даже не стремились вылететь на свежий воздух, в форточку, настежь распахнутую хозяином. Обеденный стол, комод и кровать, три месяца не видевшие света, начинали поскрипывать, потягиваться и переговариваться. Каждый раз дядечка проделывал один и тот же ритуал: вытирал пыль, мыл полы, после чего любовно проверял содержимое книжных полок. Книг там не было, вместо них были разложенные по годам и месяцам десятки журналов «Работница». И. С. Павлов поглаживал корешок каждого журнала и почему-то вздыхал. Потом он переводил взгляд на фотографию с загнувшимися углами, стоявшую на полке. Я видела, что на ней изображены мужчина, женщина и ребенок. Я думала, что это фото дядечки, когда он был маленьким, и его родителей. И. С. Павлов долго смотрел на фото, держал его в руках, вытаскивал из кармана бумажник, открывал его, словно собирался положить снимок внутрь, но внезапно водворял фотографию на место, на книжную полку. Затем быстро укладывал скопившуюся почту в сумку с надписью «СССР».

В этот момент я чувствовала себя особо нужной, так как именно я выполняла в квартире функцию сортировщика почтовой корреспонденции. Я вытаскивала конверты из общего ящика, наши — отдавала маме, Людмилины — заталкивала под ее дверь, а письма для И. С. Павлова засовывала ему под дверь.

Закончив уборку, дядечка задергивал занавески и уезжал, не прощаясь. Главным для меня в момент задёргивания занавесок было успеть отбежать от замочной скважины.

Как-то я спросила у мамы: — Для чего у И.С. Павлова столько журналов «Работница»? И почему на книжных полках нет книг?

Мама ответила неубедительно, мол, все его книги в деревне, ведь здесь он не живет, а журналы он просто покупает потому, что любит читать. И быстро свернула тему. Ответ меня не удовлетворил, но никакой другой, более правдоподобной, версии у меня не было.

Вся площадь квартиры, за исключением обычно запертых двух соседских комнат, была в нашем распоряжении. Окно с чугунной решеткой одной из двух, принадлежавших нам, комнат располагалось ниже уровня земли, если смотреть с улицы, а внутри, в комнате, оно прижималось к полу. Это была наша спальня. Родители, непонятно как, помещались на узкой кровати, а для меня ложем служила провалившаяся до самого пола раскладушка, на которой спать было невозможно, поэтому ночами я стаскивала одеяло на пол, заворачивалась в него и так досыпала до утра. Всё, что было видно из окна спальни — это деревянные ступеньки, ведущие к входу в квартиру. Над дверью нависал, тоже деревянный, козырек — убежище и спасение для пьяных бомжей. В дождь и снегопад они удобно устраивались отдыхать на наших ступеньках, перекрывая вход в дом. Приходилось вырабатывать навыки эквилибриста, чтобы как можно аккуратнее переступать через пьяные тела. Иногда эквилибр срывался и, очередной бомж пытался схватить за ногу. Я этого боялась. Недовольный тем, что его потревожили, бомж мог громко колотить в дверь и кричать, что, если ему не откроют, он подожжет ступеньки. Мама блефовала через дверь, что сейчас вызовет милицию.

Как она могла вызвать и кого, если телефона у нас не было? Счастливым обладателем этого чуда техники был сосед сверху, а проходящая вертикально по всем этажам, труба горячего отопления, служила нам телефоном. Три удара металлической палкой, которую папа поставил возле трубы — вот наша скорая помощь и милиция. Этот условный сигнал был придуман мамой для меня. Если я оставалась дома одна и что-то происходило, меня научили трижды стукнуть по трубе. Тогда сосед позвонит в милицию. Иногда приходилось прибегать к его помощи. Спасителя иногдашнего нашего я никогда не видела. Мое воображение рисовало его большим, крепким мужчиной, который в любую минуту обязательно придет на помощь, в общем, милиционером.

В тот день мы с мамой свернули с улицы Чкалова в наш тупик и лицом к лицу столкнулись с маленьким, тщедушным мужичком в серой вытянутой кофте и очках с толстой оправой. Он испуганно ойкнул от неожиданности, спешно поздоровался и посеменил дальше. Мама сказала: — Это Владимир, наш сосед сверху, с телефоном.

На спасителя-милиционера Владимир был похож мало, и я решила, что больше не буду пользоваться нашей «скорой помощью».

Но бояться я не перестала. Больше всего в квартире я боялась ванную комнату. Она казалась мне подземельем из страшных сказок. Облезлые стены, отвалившийся кафель, ржавая раковина и тусклая лампочка, ввинченная в выкрашенный зеленой масляной краской потолок. Когда открывалась дверь, лампочка покачивалась, от стен отделялись тени и казалось, что отовсюду выползают чудовища, которые своими загребущими лапами хотят утащить меня в своё застенье. Вершиной всех моих страхов было главное чудовище — шипящая газовая колонка для нагрева воды. У этого, покрытого ржавчиной, монстра на месте рта зияла черная дыра, из которой вырывались языки пламени. О том, чтобы заставить меня встать ногами в ванную, не могло быть и речи. Мама предприняла немало попыток и, в итоге, сдалась, набрала в таз воды, установила его посреди кухни и стала мыть меня, поливая из ковшика.

Так местом моего омовения стала кухня, под самым потолком которой было крохотное, сантиметров в двадцать, окошко — единственный источник естественного света. Но, так как всё помещение было полуподвалом, то окошко удобно располагалось для проходящих по улице на уровне носка ботинка. Некоторые прохожие считали своим долгом проверить собственную меткость и точность удара. Каждый проверяющий, включая дошкольников, оказывался метким. Осколки стекла разлетались по всей кухне. Вставляли новое стекло, и вскоре история повторялась. В итоге, папа сказал, что лучше остаться без окна, чем без глаза. Мама согласилась, мое мнение не учитывалось в силу возраста, и папа взобрался на табуретку и заколотил окно деревяшкой.

Чтобы попасть из одной комнаты в другую, надо было миновать общие кухню и коридор, пройти мимо страшной ванной — комнаты находились в разных концах квартиры. Узенькая гостиная, метра два шириной, выходившая настоящим окном в Путейский тупик, была оснащена небольшим обеденным столом со стульями и маленьким черно-белым телевизором с линзой. Если бы мне, тогдашней, сказали, что скоро (а сорок лет — это «скоро») я буду носить с собой телефон, телевизор, радио, календарь и чуть ли не всё, сочиненное человечеством, и это «всё» будет помещаться на моей ладони, я бы подумала, что говорю с нашей соседкой Людмилой в период обострения. Но тогда наш маленький телевизор — чудо техники с прикрепленным к нему увеличительным стеклом — казался верхом высоких технологий.

В тот позднеосенний вечер уже начинало темнеть. Папа на гастролях, мама должна была давно прийти, но ее всё нет. Я одна. Меня постепенно охватывает страх. Я всегда боялась оставаться в этой квартире одна вечерами — в любой момент в дверь или в окна мог начать колотить очередной пьяный бомж. Пока не стемнело окончательно, я выскакиваю из дома, добегаю до пересечения с улицей Чкалова и встаю на углу, у гастронома. Свет витрин, фонарей, подмигивания машинных фар действуют успокаивающе. Мимо проходят толпы людей, среди которых я во все глаза высматриваю маму, а за моей спиной, в нескольких десятках метров, в тупике, пролетает другая жизнь, которую уносят поезда. Там, в тупике, меня нет. А здесь есть я, но нет мамы. В какой-то момент я подумала: а что будет, если она не придет? Я же не смогу вернуться в нашу квартиру. Мой мозг прокрутил эту ситуацию несколько раз, выхода из нее я не видела и просто сделала вывод, что мама обязательно придет.

Не знаю, сколько прошло времени, но очнулась я, услышав взволнованный голос. — Деточка, ты почему плачешь? Ты потерялась? Где твоя мама? — мне в глаза заглядывала женщина, ставя на землю авоськи с продуктами.

Я почувствовала, что мое лицо залито слезами. Слёзы текли по мне нескончаемыми потоками. Текли тихо. Я не рыдала, не всхлипывала, не вздыхала. Только я собиралась ответить женщине, что не знаю, где мама, как раздался мамин голос: — Что случилось? Почему ты здесь, а не дома? Почему ты плачешь? — Мне было страшно дома, — заревела я громко, — я не хочу там жить.

Я точно знаю, что меня кто-то услышал. Очень скоро родителям пришло письмо. В нем говорилось, что в нашу квартиру переезжает химчистка из дома напротив, который будут сносить. Соответственно, нам дадут новую квартиру. Так и случилось — вскоре мы переехали. Мне казалось, что свой страх я с собой не взяла. Лишь однажды, в начале девяностого, перед своим отъездом «навсегда» за семь с половиной тысяч километров, я вернулась в Путейский тупик, чтобы взглянуть на дом, в котором когда-то боялась оставаться. Я хотела попрощаться с ним, теперь уже, окончательно. Я вошла внутрь химчистки и не узнала ни одной стены, ни одного угла. Всё было другим — светлым, просторным. Я смогла заглянуть в каждый незнакомый уголок своей бывшей квартиры и, меня накрыло какое-то щемящее чувство, которое не раз приходило ко мне и впоследствии. Так бывает, когда ты понимаешь: это тупик, из него нет выхода. Но стоит тебе перестать сражаться с этим открытием, а принять его как данность, выход из тупика находится сам собой. Войдя в одно из помещений химчистки, я увидела на столе большую стопку журналов «Работница». Я узнала их сразу. — Откуда у вас это? — спросила я женщину, которая любезно провела меня, как экскурсовод, по всем комнатам. — А, журналы? — она махнула рукой. — Говорят, когда-то здесь жили муж с женой. У них был маленький ребенок, грудной, кажется, он чем-то болел. Однажды ночью жена взяла ребенка и через дыру в заборе вышла с ним на железнодорожные пути. Их сбил товарняк. Муж не мог оставаться в этой квартире, он переехал в деревню к родителям, забрал с собой всё, а журналы оставил. Говорят, в одном из них была статья о его жене, когда она работала врачом в поликлинике.

Я взяла верхний в стопке журнал и на обратной стороне обложки увидела наклейку, надписанную от руки: «И. С. Павлов».

Не знаю, стал ли тогда переезд в деревню для И. С. Павлова выходом или, наоборот, загнал его еще дальше, но мне почему-то хотелось верить, что этот дядечка, оставшийся в моей памяти с инициалами вместо имени, так и не дождавшись возвращения жены и сына, всё же, нашел выход из этого тупика.

И, всё же, почему мне кажется, что я, по-прежнему, стою на углу ул. Чкалова и Путейского тупика, у гастронома, и жду маму? Только теперь, сорок лет спустя, я точно знаю, что она придет и мне больше нечего будет бояться.

↑ Наверх

Спаситель

Из воспоминаний

Я уже привыкла к тому, что некоторые смотрят на меня косо, когда узнают, что я не пью. Ни грамма. Это не может не вызывать подозрений. У наших людей, особенно. Наш человек знает, что совсем непьющий — в глубине души — подлец. Каждому доподлинно известно, что тот, кто «ни грамма», что-то скрывает, не иначе, как «шпиён». Наш человек понимает всё, кроме двух вещей: первая — можно добровольно не травить свой организм алкоголем потому, что не нравится, и вторая — «не могу больше».

Я оказалась носителем второго типа. Прежде, чем я «больше не смогла», ровно семнадцать лет назад, мне нравилось. Напробовалась я на все причитающиеся мне годы. Когда мысль «не могу больше» добралась до конечного пункта в моей несложной мозговой системе, я сказала себе: «Всё, тринадцатого января 2000 года я выпиваю последний раз в жизни». Кто-то из вас, вероятно знает, что именно предшествовало моему категоричному решению. Я неоднократно говорила об этом в интервью и даже добавляла к характерам героинь своих прозаических и поэтических произведений эту человеческую слабость. Возможно, что предыстория эта кому-то неизвестна, и он хотел бы ее узнать, так сказать, из первоисточника, а не от «доброжелателей». Вполне вероятно и то, что кому-то именно сейчас нужны именно эти слова. Я не мотиватор, не психолог, тем более, не нарколог. Я говорю только о себе и только за себя. Кому-то мои слова уже пригодились, вернее, кто-то их услышал, чему я очень рада. Так что, если моя история хоть кому-то поможет, значит, она не зря произошла со мной. В Рождество. Американское Рождество.

Семью годами ранее, в 1993‑м году я выступала в одной программе с очень известным автором и исполнителем песен. Он приехал к нам, в Нью-Йорк, с концертами. После выступления нас пригласили в ресторан. Автора-исполнителя спросили, что он будет пить. — Ничего, — ответил он.

Дабы никто не заподозрил меня в ненатуральной блондинистости, я удивилась: — А вино?

Автор-исполнитель рассказал мне, что много лет назад он был алкоголиком, потом завязал, и не хотел бы туда вернуться. Я тогда подумала: «Вот, бедный, не может себе даже в праздник позволить выпить!» И еще подумала, что у меня таких проблем, как у него, точно нет и быть не может. Как далека я была от истины. В долгих семи годах.

Потом мне исполнилось тридцать восемь. В те дни, когда рождественский конец декабря волнует сюрпризами, и кто-то грезит о сбыче мечт, у меня сбылось то, что я не просила, но теперь даже не представляю, как можно было жить по-другому, сбылось то, за что все эти годы я благодарю, сама не знаю кого. Я даже имени не знаю.

С вечеринки в доме друзей на Лонг-Айленде машину вела я, как более трезвая. Хозяин «железного коня» ворочался на заднем сидении, пытаясь найти удобную позу для сна. Получалось это плохо. Он вскидывал руки, подпрыгивал, вставал на колени, повернувшись спиной по ходу движения, чем загораживал мне обзор происходящего сзади. Вполне логично, что на скорости 85 миль в час я не увидела догнавшую меня полицейскую машину. Что меня нагнала полицейская машина, стало понятно только после того, как меня поприветствовали щедрым световым арсеналом с разноцветно-мигающими рождественскими огоньками. Так же, логично, что, увидев в зеркало заднего вида всё это великолепие, я коротко сказала: «Пиздец» и затормозила. — Что делать? — в отчаянии обратилась я к хозяину машины. — Говорить правду, — промычал он согласными звуками, — ничего, кроме правды.

К машине подошел молодой страж порядка. Я открыла окно. Полицейский инстинктивно отшатнулся. Это тоже вполне естественно, так как сидящий в салоне хозяин авто выпил пару бутылок крепкого вина, а я, пребывая в коньячном периоде своей жизни, употребила немалое количество этого благородного напитка. С минимумом закуски. Да и ехали мы с закрытыми окнами — декабрь месяц. Полицейский задал закономерный вопрос. Я бы на его месте спросила о том же: — Вы пили? — Нет, — как можно быстрее ответила я. — Уверены? — Конечно.

На самом деле, уверена я была только в одном — ничего хорошего встреча с полицейским на хайвее не предвещает. Терять мне было нечего, лучше уходить в несознанку и, если что, у них «трубка сломана». — Попрошу Вас выйти из машины, — миролюбиво сказал полисмен.

Я вышла. Он предложил мне пройти по воображаемой линии. Я прошла. Даже высокие каблуки и длинное пальто не помешали. Он попросил коснуться кончика носа с закрытыми глазами. Я коснулась. Стояла я ровно, не шатаясь. По крайней мере, мне так казалось. — Вы согласны подышать в трубку? — спросил полицейский и, не дав мне ответить, добавил, — если Вы откажетесь, я буду вынужден Вас арестовать и отвезти в отделение. — Согласна, — уверенно сказала я.

«Конечно же, надо не выдыхать, а вдыхать, тогда трубка ничего не определит», — подумала я. Опыта общения с приборами, измеряющими уровень алкоголя, у меня не было, но в тот момент я понимала, что только дураки так не делают.

Полисмен протянул мне прибор. — Выдыхайте сюда, — он указал на трубку.

Сделав вид, что плохо понимаю английский, я стала глубоко вдыхать. — Нет, нет, так не пойдет, — сказал молодой человек.

Короче, дышала я в трубку пять раз. Четырежды полисмен с удивлением смотрел сначала на меня, потом — на показания прибора и говорил: «Сломан». Я соглашалась кивком головы. Вообще, вела я себя прилично — не повышала голос, не возмущалась, даже говорила немного. Или мне так казалось.

После пятой попытки обмана хитрого прибора, полицейский отвернулся от видеокамеры своей машины и, указывая мне на показания алкометра, шепотом сказал: — Два и шесть. Вы понимаете, что с такой цифрой промилле я должен Вас арестовать и отправить в тюрьму? — Понимаю, — идиотски улыбнулась я. — Но Вы ведь даже не шатаетесь. Вы откуда приехали-то? — Из России, — не без гордости говорю я. — Ах, вот оно, что, — выдыхает полицейский, — а откуда именно? — Из Москвы.

Я увидела, что он словно улетел куда-то своими мыслями, и не стала его беспокоить. Может, он вспомнил о какой-нибудь девушке из Москвы, которая побывала в его жизни и улетела, оставив приятные воспоминания. — Давно? — спросил он. — Десять лет.

Я не шаталась, что было бы вполне логичным при таком количестве алкоголя, моторика моя была в пределах нормы, агрессии не было и в помине. Позже я пойму, почему полицейский смотрел на меня с недоумением, граничащим с восхищением. Уж не знаю, восхищался ли он всеми «русскими», умеющими пить или конкретной «русской женщиной». Конечно, в сознании нормального человека не может ужиться мысль, что при таком количестве промилле можно вообще что-то соображать. Но мои соотечественники еще и не на такое способны. Это я знаю точно.

Согласно официальным данным, при показателе 2.0 — 2.9 промилле, человека одолевает ступор, он теряет способность к пониманию и ощущению и приобретает вероятность потери сознания. При этом, у него тяжело нарушена моторика. Я же стояла на своих шпильках непоколебимо. По крайней мере, мне так казалось. — А кто это качается на заднем сидении? — спросил полицейский, кивнув головой в сторону машины, которой я управляла. — Это хозяин автомобиля, — тихо сказала я. — А он пил?

Я молчала, не зная, что ответить. Если сказать «пил», меня арестуют, если — «не пил», полисмен откроет дверь, и владелец машины вывалится из нее. И меня, всё равно, арестуют. Видя мое замешательство, полицейский сказал: — Хорошо, я поставлю вопрос по-другому. Он вести машину может? — Не уверена, — еще тише ответила я. — Тогда я вынужден буду Вас арестовать. — Я знаю, — еле слышно говорю я, мысленно переместившись на американские нары. — Но я не хочу этого делать, — говорит полицейский. — Я тоже не хочу туда, — говорю я почему-то шепотом.

Я была в ступоре, но отчетливо осознавала всю безнадежность своего положения. Американских полицейских разжалобить невозможно, особенно, если ты пьяный за рулем, не говоря уже о том, что их нельзя купить (это я подчеркиваю для моих неамериканских подписчиков). В тот момент веры у меня не было ни во что. Чудес не бывает. Все подобные истории моих друзей и знакомых проходили по одному и тому же сценарию, словно под копирку. — А Вы куда едете? — с какой-то непонятной мне надеждой спросил полицейский. — Домой. В пяти минутах отсюда.

Вдруг он протягивает мне права. — Вот Ваши документы, и не забудьте пристегнуть ремни.

Я понимаю, что он шутит. Как только я потянусь за правами, он схватит меня и закуёт в наручники. Я уже приняла этот сценарий — камера, суд, лишение прав, курсы алкоголиков, адвокаты и — немерено на них денег. И я, сначала неуверенно, а потом — всё быстрее и громче запричитала: «Ой, спасибо, извините, простите, спасибо большое, я больше не буду, спасибо, простите…». Я села в машину. Руки мои дрожали. Они первыми из всех частей моего организма поняли, чего мне только что удалось избежать, благодаря этому полицейскому парню. Надо было немного посидеть, успокоиться, побыть одной. Хозяин машины, вовремя сложившись пополам на заднем сидении, отошел ко сну.

Помню, как я отчетливо произнесла: «С четырнадцатого января 2000 года я больше не пью. Никогда». Даже в такой момент я умудрилась поторговаться с собой. Нет бы, завязать с завтрашнего дня, а не через три недели. Но как можно отмечать Новый Год и Старый Новый год без алкоголя, я тогда не представляла.

Тринадцатого января 2000 года я с ним общалась в последний раз. Я сдалась ему и поставила условие. «С кем, с ним?», — спросите вы. С алкоголем. Я сказала ему так: — Я признаю, что ты сильнее. Бороться с тобой я не буду. Давай, мы договоримся: я тебя не трогаю, и ты не трогаешь меня.

Он согласился. С того дня прошло семнадцать лет. За все эти годы он трижды приходил ко мне… в сновидениях. С интервалами в несколько лет. В каждом из этих снов я была пьяна. В какой-то, самый безнадежный момент, я просыпалась в ужасе и успокаивалась только тогда, когда убеждалась, что это сон. Его последний визит в мои сны был лет десять назад, больше он меня не беспокоил.

Моей дочке сейчас двадцать. Ей известна моя история. Я от нее никогда этого не скрывала. Когда я бросила пить, ей было два с половиной года и, она, к счастью, не видела меня пьяной. (Дабы упредить все вопросы, в период беременности и кормления грудью я не пила).

Стоит ли говорить о том, что я ни на минуту не пожалела о том, что бросила пить? Когда меня спрашивают: «А хоть немножечко, неужели, не хочется?», я обычно отвечаю: «Вы же идёте по мосту без желания с него спрыгнуть. Так и я, живу — без желания выпить».

Сейчас попробую объяснить, почему я не ставлю «лайки» под постами своих талантливых, прекрасно пишущих друзей, если это пост об алкоголе и «подвигах», совершённых под его воздействием. Глядя на пьяных дядей и тетей, которые оставили подростковый возраст далеко позади, меня это не забавляет и не прикалывает. Так же, как мне не смешно, когда я смотрю «прикольные» видео с участием сильно пьяных. На примере моих друзей, я убеждаюсь только в одном: талант прекрасно… пропивается. И вместе с ним пропивается личность. Это то, чего я, лично для себя, не хотела.

У меня есть подруга детства, которая бросила пить за пять лет до меня. (Она поймет, что речь идет о ней и, если посчитает нужным, напишет что-то в комментарии под моим постом). Несмотря на поддержку мужа и родных, самостоятельно бросить пить ей не удалось. Она пыталась несколько раз, но срывалась. В итоге, она получила помощь через общество анонимных алкоголиков и программу «12 шагов». Я уверена, что избавиться от этого заболевания можно — или так, как я — сказать и сделать, или, как моя подруга — с чьей-то помощью. Если есть желание самого человека.

А то, что на меня смотрят косо, когда оказывается, что я не пью, это нормально. Это значит, что чей-то полицейский еще не оказался в нужное время в правильном месте. Или с момента Вашей встречи с «автором-исполнителем» не прошло ещё тех семи лет, времени, чтобы Вы созрели.

P. S. Давно думаю о том, как бы найти и поблагодарить своего неожиданного спасителя, того самого полицейского. А действительно, как найти полицейского лет двадцати пяти — двадцати семи (тогда), который дежурил рождественской ночью 1999 года на трассе Long Island Expressway, на подъезде к Квинсу? Я не знаю, как это сделать. Но знаю одно: каждый день я посылаю мысленно слова благодарности моему спасителю за то, что он не сломал мою жизнь, хотя сама я делала для этого всё.

11 января 2017

↑ Наверх

Всё хорошо

Из воспоминаний

В тот год друзья пригласили меня к себе, в район Staten Island, отпраздновать рождество. Накануне грянул снег. Он не останавливался всю ночь, а к первой половине дня 24 декабря уже валил стогами. Полиция настаивала: всем оставаться дома. У меня уже и у самой возникла мысль никуда не выезжать (все поймут), как затрезвонил телефон. — Привет, Валера, это М., мы с тобой виделись у И. дома. Я тоже еду туда, и, как раз, через тебя, могу захватить, тем более, у меня четырехприводной БМВ, — сказал человек мужским голосом. Через час, подъехав к моему дому, он позвонил, я надела высокие сапоги на шпильке, взяла гитару и спустилась вниз.

Веселой большой компанией мы отметили Рождество. Приехали почти все приглашённые, лишь одна пара из Long Island не сумела откопаться и осталась дома. В три часа ночи гости стояли в дверях, готовые покинуть гостеприимный дом. Попрощавшись со всеми на пороге, хозяйка открыла входную дверь и ударилась лбом в снег. Он стоял перед нами выше человеческого роста. Мужчины взялись за лопаты, вырыли траншею для дам-с и подогнали машины к другому концу безопасной для каблуков дороги. Первые двадцать минут мы с М. двигались почти нормально, если не считать, что машину при каждом торможении заносило. М. пообещал доставить меня в целости и сохранности. Он сказал, что раз привёз меня, значит, и увезёт назад. Нам уже попадалось всё меньше и меньше машин, и снег не останавливался ни на минуту. Радио говорило, что очистительная техника не справляется с непосильной нагрузкой. Ведь, действительно, никто в Нью-Джерси не ожидал снег в конце декабря. С какой стати?

И вот, в тот момент, когда мы проезжали одну из развязок с пересекающимися узкими мостиками, машина подпрыгнула, кашлянула, чихнула, засопела, крякнула, заворчала, зарычала, лягнулась, выпустила из-под капота струйку горячего пара и умерла.

Лобовое стекло стало белым в тот же миг. Я повернула голову вправо. Снег вёл себя так, словно это какая-то декорация спектакля, будто рабочие поднимают уровень сцены. Вокруг не было ни единого источника света и ни одного звука проезжающих машин. На наш звонок в службу 911 ответили сразу. «Ну, вот и хорошо, — подумала я, — сейчас приедут и вытащат нас отсюда. В конце концов, я что, в Сибири зимой не была, при минус сорока? Снега, что ль, не видела?» Не успела моя мысль додуматься, как диспетчер ровным голосом сказала, что ничем помочь не может, в Нью-Джерси объявлено чрезвычайное положение, запрещено движение любого вида транспорта, включая спасательную технику. «Сами уж как-нибудь», — добавила она сочувственно. Мы еще некоторое время пытались с двух телефонов дозвониться хоть куда-нибудь, и тут мой телефон пискнул и погас. Села батарея. Зарядить ее было не от чего. Через пару минут то же самое произошло и с телефоном М. В машине было холодно, а снег упорно поднимался выше и выше. Еще немного, и дверь не открыть. Надо было уходить, но как? У меня на ногах — высокие сапоги из ткани на шпильке, а на заднем сидении — моя гитара. М. говорит, что, кажется, в машине есть резиновые сапоги 45 размера и теплые носки. Находит их и предлагает мне. Я надеваю носки, сапоги и мы выходим в снег.

В ту секунду, когда я справилась с дверью, я оказалась внутри снега, как ёжик в тумане. Я поняла, как ему было там страшно. И еще я поняла, что в этой метели нас найдут к весне, не раньше. С каждым шагом то один, то другой сапог норовил остаться в снегу. Мне стоило немалых усилий вытаскивать ноги из сугробов, часть снега проваливалась внутрь, в голенища. Огромные снежные комья, как гримёры, лепили нам новые лица. Делали они это с такой скоростью, что невозможно было дышать. Я поймала себя на том, что повторяю, как мантру: «Всё хорошо, всё хорошо…» — Что «хорошо», — вдруг слышу я откуда-то издалека голос М., — ничего хорошего… ни одной машины… мы не дойдём… я больше не могу… устал…я не могу. — Ты что, с ума сошел? А, ну-ка, иди вперед. Куда-нибудь выйдем. Всё хорошо, — проорала я, глотая колючий снег.

Ещё какое-то время мы двигались молча, неизвестно, куда. Руки мои, которые я, за неимением перчаток, обернула шарфом, превратились в два куска льда. Лицо, в которое десятком хлыстов бил снег, не чувствовало вообще ничего.

Я подумала, что прав, наверное, М., не дойдём, но не стала эту мысль озвучивать. Вдруг, как в сказке, рядом с нами останавливается джип. Из салона громко доносится испанская музыка. Двери открываются, и мы заскакиваем в салон. Здесь было так тепло, как в бане. В два голоса мы благодарим испаноязычного парня. Он говорит, что оказался на этой дороге случайно, он заблудился.

Вскоре мы выехали на шоссе, справа замаячил символ спасения от голода и холода в экстремальных ситуациях — Макдоналдс. Парень остановил машину и сказал, что ему надо ехать дальше. Мы протянули ему деньги. Он наотрез отказался взять их, сказал, что сам мог оказаться в такой же ситуации.

Зал Макдоналдса был большой, но почти все столы были заняты такими же, «недоехавшими», как мы. — Что будет с моей машиной? — нервно сказал М. — Я даже объяснить не смогу, где она находится. Её уж точно, замело до крыши. — Послушай, хорошо, что мы живы, что нам попался этот парень, что мы в тепле. А машину найдут. У меня там, между прочим, гитара и любимые сапоги. Сто процентов, придется с ними попрощаться. — Всё равно, это же не машина, — нервно сказал М. и отправился к телефону-автомату.

Я нашла свободное место, сняла сапоги, вылила из них ледяную воду, недавний снег, сняла носки, выжала их и повесила на спинку сидения. Столь некультурно не одна я себя вела. Вокруг сидели несколько человек, которые таким же способом сушили обувь и носки. М. принёс горячий кофе.

Вот так всё было, а так я написала на салфетке, там же, в Макдоналдсе:

ПОКА НЕ ЗАКОНЧИТСЯ СНЕГ

Мы будем в сугробах, пока не закончится снег. Машину засыпало пеплом по самую крышу. Мы где-то с тобою застряли в метели и сне, Но чей это сон, в котором тебя я не слышу?

Продрогших, промокших, спасёт нас один человек, Подбросит до тёплого места в нагретой машине, Шоссе, словно выплюнул кто-то, чуть с горечью, снег. А снизу — каток, и гарцуют колёсные шины.

И наше авто зарыто на подступах к лету, Его замело, откопать не пытаемся даже. Мы где-то во сне. В проводах — гудки без ответа. И глупо мигает за окнами знак распродажи.

Кого этот знак привлечёт замурованной ночью, Пока не вернётся пропавшее солнце из плена? Мы снимся друг другу. Во сне мы похожи не очень. Согрелись — неплохо. И жизнь запустили по венам.

Пока мы в сугробах, не хватятся пары пропавших. Бензином не пахнет и кофе не стынет горячий. Мы где-то во сне. Я молчу. Ты — немного уставший, Как зверь на арене, надеешься вырвать удачу.

Не снится. А как доказательство — снега сугробы, Заблудший в зиме почтальон, разносящий газеты. Не кто-то один, попивающий кофе. А оба. Пока не закончится снег, не будет рассвета.

К утру открыли дороги, поехала снегоуборочная техника. Семья на внедорожнике: муж за рулём, жена и двое маленьких детей — не побоялись взять нас в машину и довезти меня до дома. От денег они также отказались. М. поехал с ними дальше, в Манхэттен.

Спустя несколько дней, он позвонил и сказал, что машину откопали, вскоре отремонтируют, что гитара моя, пережившая недельное обледенение, даже не расстроилась, сапоги — на месте. — Всё хорошо, — добавил М. Больше мы никогда не виделись.

↑ Наверх

Мастер. А. И. Райкин

Из воспоминаний

Тогда, единственный раз в жизни, я почувствовала, как сцена уходит из-под ног. Меня пронзили его ГЛАЗА. Я не помню его реплик, да и своих — тоже, впрочем, и в тот миг я не помнила и не понимала ничего. Я — на сцене с САМИМ Райкиным! Всё, что осталось в памяти, это предательски-ватные ноги. Тело не слушается, оно медленно растворяется и сползает куда-то ниже пола. Нет, я ничего не перепутала ни в тексте, ни в мизансценах, я сказала всё, что должна была сказать по роли, я сыграла то, что было положено. Но всё это происходило как-то само по себе, без моего участия, на автопилоте. Меня пригвоздил его взгляд.

Я видела эти глаза и раньше, и даже обращенными ко мне лично. Видела не только на репетициях и сборах труппы, но и в его доме. Он никогда не отводил взгляд в разговоре с тобой. Он не впивался в тебя этим взглядом, пытаясь обезоружить. Иногда его глаза, вроде, ничего и не выражали, но ты не мог отделаться от мысли, что на тебя воздействует гипнотизер — Мастер.

Еще был его ГОЛОС. Тихий, вкрадчивый, иногда совсем без интонаций. Временами казалось, что он шепчет. Но этот шепот был слышен в любом шуме. Шепот в шуме. К его голосу невозможно было не прислушаться. Ухо само выхватывало его из десятка любых других — громких и сильных голосов. Они будто растворялись и становились неслышны. Голос Райкина невидимкой плыл в воздухе, обволакивая пространство вокруг. Ты безошибочно его узнавал, или он тебя узнавал, словно сам находил именно тебя — свою цель. Аркадий Исаакович голоса не повышал. Чем более значимой была мысль, которую он хотел донести, тем тише становилось звучание его голоса, и оттого сама мысль — громче и весомее. Он, как артист, немногословный Мастер, знал магическую силу воздействия своего голоса и очень искусно пользовался им как на сцене, так и в жизни.

Тогда, в 1985‑м, прежде, чем провалиться сквозь сцену, я становлюсь зрителем того самого спектакля. Ярко освещенный зал театра Эстрады (у переехавшего несколько лет назад из Ленинграда в Москву театра своего помещения еще нет и спектакли играются на разных площадках). Начинает заходить публика. Люди тихо рассаживаются на свои места, почти неслышно переговариваются между собой, словно не желая потревожить предвкушение встречи с Райкиным. Последний звонок. Гаснет свет. Занавес.

Передо мной — сцена, на которую вскоре выйду сама, став в одной из миниатюр партнером Аркадия Исааковича. Мне хочется, чтобы все вокруг знали, что я — не простой зритель. Дело даже не в том, что я — артистка театра Райкина (никто не называл его «театром миниатюр»). Я хочу, чтобы они понимали, что вскоре я буду рядом с НИМ, на его сцене. Эта мысль исчезает вместе со звуком вступительных музыкальных аккордов. Начинается спектакль. По моему лицу текут слезы, даже когда я вместе со всеми зрителями смеюсь.

Потом Костя, Константин Аркадьевич, признается, что в тот вечер подглядывал из-за кулис за моей реакцией и видел мои слезы. Вот этого я никак не ожидала. А Костя, трепетно относящийся не только к папе, но и самому понятию «театр», порой вот так проверял — действительно ли это ЕГО артист, не ошибся ли он, взяв его в труппу. Тогда, в 1985 году, Костя, с согласия папы, сомневающегося в правильности того, что предлагает сын, уже формировал молодежный костяк театра, который вскоре станет называться «Сатирикон». Спустя годы, «Сатирикон» превратится в одну из самых грандиозных театральных площадок России с уникальными артистами. Костя не ошибся.

Тот сезон начался с трехмесячных гастролей в Ленинграде, родном городе Аркадия Исааковича. Моя личная премьера в спектакле «Мир дому твоему», тогда еще «Государственного театра миниатюр», совпала с моим днем рождения. Я — молодая артистка, только что окончившая Школу-Студию МХАТа, теперь в театре Райкина. И до, и после этой премьеры, я выходила на сцену несметное число раз: и в других спектаклях любимого театра; и в спектаклях других театров; и в одиночку, не прикрытая партнерами, как автор и исполнитель песен. Но из-под моих ног сцена уходила только однажды, когда впервые в жизни я стояла на ней рядом с Великим Райкиным.

... До того дня, как Мастера не стало, оставалось два года. «Мир дому твоему», Аркадий Исаакович.

↑ Наверх

Это страшное слово "ремонт" или письмо мастеру

Из воспоминаний

Дорогой строительных дел мастер (для простоты изложения, ты будешь просто «дорогой», тем более, что за много месяцев плотного общения ты стал для нас почти членом семьи). Мы выбрали тебя из семи кандидатов для ремонта нашей новой квартиры, потому что ты показался нам знающим свое дело и, чего уж скрывать, оказался приятным человеком. Правда, не самым честным. Был у нас молодой человек честнее тебя. Тоже профессионал своего дела, милый и обаятельный, он сразу сказал, что может сделать один из двух вариантов ремонта — хороший и дорого, либо плохой, но дешевле. На наш с мужем вопрос, плохой это как, он честно и с улыбкой ответил, что немножко не ровно плинтусы, не совсем параллельно паркет, не везде соединит плитку, не так покрасит стены. Честность его мы оценили и… выбрали тебя, ведь ты обещал «хорошо и дешевле». Вдобавок ко всем твоим положительным качествам и рекомендациям, ты обещал уложиться в три месяца. Это неплохой срок для большого проекта.

К концу третьего месяца ремонта в квартире уже были сломаны стены. Мы вынуждены были признаться себе, что переезд откладывается на неопределенный срок. Работа это пыльная, трудоемкая, понятно, что ты, «дорогой», устал. Ты честно об этом и сказал. И уехал в отпуск. На неделю. Работа не остановилась. Пока тебя не было, один из твоих рабочих изредка появлялся в нашей квартире и что-то вбивал то в стены, то в пол. В тот день нам как раз заменили на новые огромные балконные двери с гигантскими стеклами. В Нью-Йорке стоял морозный февраль, ветер буйствовал на нашем, двадцать девятом этаже. Муж мой Боря вошел в нашу квартиру, узнать, всё ли в порядке и застал твоего рабочего в позе растерянного философа с гвоздезабивным пистолетом в руке. Со стороны нового, только что установленного большого окна веяло ледяным холодом и звучала напевная, с завываниями, музыка в исполнении ветра. Муж кинул взгляд на окно и увидел в нем небольшую, но заметную дырку размером с гвоздь. Во все стороны от нее расползались сотни трещин, сквозь которые в квартиру врывался февральский снег. Немая сцена длилась пару минут, после чего твой рабочий, виновато пряча гвоздезабивной пистолет за спину и указывая на разбитое окно, сказал: «Это оно само». К счастью, мёрзнуть твоему рабочему не пришлось. В тот же день стекло поменяли почти за тысячу долларов. Наших.

Четвертый месяц ремонта ознаменовался тем, что соседи слева, милая пара, придерживающаяся современных взглядов — мужчина и мужчина — пожаловались на то, что из-за нашего ремонта вся их квартира покрылась толстым слоем пыли, будто рядом извергнулся вулкан. Ты, «дорогой», уверял, что заделал все дыры в стенах, но мы с мужем увидели своими глазами в соседской квартире пыль толщиной в полметра. Кроме, как от нас, больше ниоткуда этот вулканический пепел появиться не мог. Уборка в квартире мужчины и мужчины обошлась в четыре тысячи долларов. Наших.

На пятом месяце ремонта, когда в нашей квартире стены и пол были, по-прежнему, выворочены наизнанку, и мы поняли, что до переезда можем не дожить, ты, «дорогой», сказал, что устал с нашим ремонтом, что тебе пора в отпуск. И уехал. На две недели. В твое отсутствие в квартиру снова наведывался рабочий и что-то вбивал. В один из таких вбивных дней нам позвонили и сказали, что в квартире под нами в потолке образовалась дыра, а сам потолок треснул по периметру комнаты. С какой целью твой рабочий вбивал сорокасантиметровый гвоздь в пол, так и осталось загадкой. Некоторое время из нашей квартиры можно было наблюдать за жизнью соседки этажом ниже. Нам открывался дивный вид на ее обеденный стол. Вскоре дырку заделали приглашенные соседкой рабочие. За три тысячи долларов. Наших.

Подходил к концу пятый месяц. Мы сказали тебе, «дорогой», что въезжаем в наше новое жилище через две недели. Ты усмехнулся и ... уехал в отпуск. На неделю. Пока тебя не было, заходил твой рабочий и кисточкой, словно художник, делающий последние штрихи, подкрашивал посаженные им же пятна на стенах и потолке. Но до последних штрихов было еще далеко. Твою усмешку мы поняли, когда нам пришлось перенести переезд еще на месяц.

Потом мы, всё же, въехали и ты, «дорогой», искренне удивился нашей оперативности. В нашей квартире с тремя ванными комнатами всё необходимое было — одна раковина и один туалет, правда, в разных местах. Оставшиеся два унитаза смотрели друг на друга в гостиной, в том месте, где мы предполагали поставить стол. Ни один кран не был подключен так, чтобы вода текла из него. Вода, как назло, либо сочилась из того места, где кран прикреплялся к раковине (а на сантехнику, так же, как и на электрику, мы не поскупились), либо фонтанировала под раковиной. Сантехник, третий по счету, оказался негодным.

Впрочем, с сантехниками с самого начала происходили недоразумения. Первый из них был интеллигентен и доброжелателен. Он улыбался и давал правильные и умные советы. А потом вдруг пропал: перестал отвечать на звонки и электронные письма. Объявился он спустя две недели, и мы его уволили. Второй сантехник на место унитаза установил раковину, а на место раковины, соответственно, поставил многофункциональный японский унитаз. Он сказал, что никогда не видел такой красоты и... на следующий день не вышел на работу. Третий — посчитал ниже своего достоинства устанавливать унитазы и исчез. Лишь с четвертым сантехником нам повезло. Он оказался филологом по образованию, закончившим университет. Филолог за один день исправил всё, что испортили предыдущие сантехники и доделал всю оставшуюся работу.

Первый месяц в новой квартире мы жили не одни. Каждое утро к нам приходили рабочие и до заката солнца сверлили, ломали, красили, вбивали, устанавливали, потом демонтировали и ставили вновь. Пришел долгожданный представитель кабельной компании и подключил нам интернет с телевидением. На следующий день пришел не менее долгожданный электрик. Появлялся он не всегда, когда обещал. Так что, надо было ловить момент и радоваться его появлению. Вот и сегодня, пообещав начать работу в девять, электрик, не спеша, зашел в квартиру в одиннадцать (его приходу мы обрадовались), встал на стремянку возле кабельной коробки и простоял на ней полтора часа в позе «руки вверх». Потом сказал: «Я сейчас вернусь». И вышел. Спустя два часа, действительно, вернулся, что нас даже удивило, и на вопрос, что случилось, ответил, что проголодался и отправился на ланч. Он вновь встал на стремянку, принял ту же позу «руки вверх» и, моментально вырубился интернет. Последующие четыре часа он пытался вернуть интернет, но отключил телевидение. К семи вечера он слез со стремянки, развел руками и сказал: «Я не знаю, что делать. Ничего не получается. Обычно я всё делаю в течение дня. А в вашей квартире какие-то чудеса». Мы чудесным образом его уволили.

Сейчас пошел второй месяц нашей новой жизни. Интернет у нас есть. Телевидения нет, и нам без него хорошо. Унитазы и раковины на своих местах. Иногда приходит твой рабочий и что-то подкручивает. Если его нет несколько дней, мы начинаем волноваться, всё ли в порядке. Пока ты, «дорогой», отдыхаешь в своем очередном, четвертом по счету, отпуске, мы пьём кофе на балконе двадцать девятого этажа и думаем: как же, всё-таки, здорово, что две самых страшных стихии — ремонт и переезд — позади. И как хорошо, что ты, «дорогой» подрядчик, он же, строитель, не член нашей семьи, а просто хороший парень.

↑ Наверх

Настоящая артистка

Из воспоминаний

Мы поехали в Сибирь. Мы — это группа артистов театра «Сатирикон». А «в Сибирь» это — нести высокое искусство в массы. Декабрь 1985 года. В Красноярске концертный зал на полторы тысячи человек — битком. В нашей программе — разные номера. Я пою несколько собственных песен под гитару. Сразу после меня — миниатюра Жванецкого «Школа». В ней я занята тоже, но появляюсь на сцене не сразу, а минут через семь после начала. За эти семь минут мне надо добежать до гримуборной, снять с себя концертное платье, каблуки, надеть школьную форму с белым фартуком, пионерский галстук, белые гольфы, сделать две косички с белыми бантами и выйти на сцену в роли пятиклассницы Парамошкиной.

Сегодня в этом солидном зале мы играем первый из нескольких запланированных концертов. За кулисами стоит местный рабочий сцены, который по команде должен давать занавес. Я — рядом с ним, жду своего выхода. Гитара — в руках, концертное платье — на теле, красивая прическа — на голове. Рабочий, лет шестидесяти с лишним, смотрит на меня, улыбается и говорит: — Вот, настоящая артистка. Сразу видно. Одета красиво. Туфли с каблуками. С гитарой.

Заканчивается предыдущий номер. Аплодисменты. Объявляют мой выход. Я выхожу на сцену. Пою несколько песен. Аплодисменты. Ухожу со сцены за кулисы и стремглав несусь в гримёрку переодеваться. В спину слышу восхищённый голос рабочего: — Надо же, настоящая артистка!

У меня семь минут на полное преобразование себя. На сцене уже начинается миниатюра «Школа». Через пять минут я вновь — за кулисами, но уже в школьной форме с косичками и белыми бантами. Рабочий видит меня и шипит: — Девочка, пошла отсюда. Не видишь, здесь артисты. — Ну, да, и я — артистка, — говорю я шепотом, — мне сейчас на сцену. — Какая ты артистка? Ты на себя посмотри. Иди отсюда, говорю, не мешай. Он отталкивает меня и становится между мной и сценой. Я еще думаю, что рабочий шутит и жду свою реплику, по которой должна выйти на площадку. — Вы что, меня не узнали? — говорю я полушутливо и подмигиваю ему. — Пошла вон, девочка, — говорит он чуть громче, — где твои родители? До моей реплики остаются секунды. — Отойдите, пожалуйста, — пытаюсь я подойти ближе к сцене, — мне выходить. — Никуда ты не пойдешь. Я сейчас милицию вызову, — рабочий повышает голос и хватает меня за рукав школьного платья. Звучит моя реплика. Я пытаюсь вырвать руку, но рабочий, доблестно охраняя священное действо на сцене, держит меня и уже кричит шепотом: — Ты куда? Брысь отсюда. Здесь настоящие артисты. Моя реплика на сцене звучит еще раз. Меня охватывает ужас и, каким-то чудом, я змеёй подныриваю под руки рабочего и выскакиваю на сцену. Последнее, что слышу за спиной, отчаянное «куда?»

Отыгрываю миниатюру. Выхожу за кулисы. На меня смотрит бледный, как полотно, рабочий. — Простите, пожалуйста, — говорит он, — я думал, что Вы — школьница. Я не знал. — Как же Вы не знали? Я же за десять минут до этого выходила с гитарой и Вы сами сказали, что я — настоящая артистка? Немая сцена. Рабочий не понимает, о чем речь. — Не может быть. А чем докажете? — говорит он, недоверчиво разглядывая меня с ног до головы. — Я сейчас пойду переодеваться в концертное платье для поклона, и Вы меня узнаете. Договорились? Через какое-то время я вновь появляюсь перед ним в том же концертном платье, в котором пела, вновь — с красивой прической и на каблуках. Рабочий ошарашен. — Вот, это совсем другое дело, — говорит он, — сразу видно — настоящая артистка.

↑ Наверх

Свитер

Рассказ

— Чего уставилась? Иди дальше, — сказал Славик. Я смотрю на него, не отрывая глаз. Вернее, смотрю на его свитер и не могу поверить, что это — тот самый свитер. Я хочу дать ему хоть какой-то маячок, напомнить, что это я, Люда Егорова. — Послушай, тебе чего надо? — он делает шаг в мою сторону. Я улыбаюсь и почти произношу: «Ну, как же, ты что, не помнишь?» Но не успеваю — он ухмыляется и поворачивается к своим друзьям. — Не, ну, нормально, тёлки прямо на улице клеют. Друзья хохочут. Их семь человек. Я успела посчитать — три девушки и четверо парней. — А может, возьмем ее с собой? — говорит один из них, оглядев меня с ног до головы. — Я тебе возьму, — девица в короткой юбке, с копной рыжих волос, замахивается на него сумкой. Кажется, что я где-то видела эту рыжеволосую девицу. Ее колкий холодный взгляд что-то мне напоминает. Но дело сейчас не в ней. Свитер — вот, что по-настоящему потрясло меня. — Ну, ладно, хорош. Чего надо? — Славик начинает раздражаться. Я делаю вдох и говорю: — Ты же Славик. Сама я в этом уже не совсем уверена. Я, действительно, начинаю думать, что ошиблась. Ни в чертах лица его, ни в прическе, ни в голосе я не улавливаю ни одной знакомой детали. Только свитер, который на нем, этот свитер, связанный когда-то моей мамой, говорит, что передо мной — Славик Гордеев.

Мы учились в одном интернате. Его перевели к нам из детдома в пятом классе. С нашими мальчишками у него не заладилось с первых дней. Они ставили ему подножки, исподтишка ударяли по спине, неожиданно выскакивали из-за угла, когда он шел по коридору, ночью выливали на него холодную воду. Так проверялся каждый новичок. Обычно адаптация проходила нормально, через какое-то время новенький вписывался в коллектив и становился «как все». Со Славиком этого не произошло. Иногда я ловила на себе его взгляд. Он смотрел на меня не по-дружески, как другие мальчишки, а с каким-то необычным интересом. Я краснела от смущения.

Как-то я проходила по пустому коридору мимо палаты мальчиков и услышала всхлипывания. Я на цыпочках зашла в палату. В самом дальнем углу, на кровати, головой в подушку, лежал Славик. Плечи его тряслись. — Ты чего? — спросила я. Честно говоря, я думала, что он пошлет меня куда подальше. Мальчишки не любят, когда девчонки вмешиваются в их дела, тем более, когда их жалеют. Тем неожиданней был для меня ответ Славика, когда он резко оторвал голову от подушки, увидел меня и растерянно сказал: — Я не знаю, что мне делать. — А что случилось? — Я не умею давать сдачи, — Славик опустил глаза.

Мне трудно было понять, как можно не уметь давать сдачи. Я делала это с легкостью. Желающих получить от меня ответный удар становилось всё меньше. В самом начале, когда я была новенькой, меня несколько раз проверили теми же способами, что и Славика. Я, вроде, выдержала, не ябедничала, не плакала. Одному мальчишке врезала кулаком в лицо, когда он резко поднял подол моего платья, другому — просто пригрозила. Этого оказалось достаточно. — Кто обидел? — спросила я Славика. — Лика. — Кто? Лика? — я чуть не прыснула от смеха, — девчонка? — Ну, да, эта девчонка — хуже любого пацана.

Это было правдой. Лика Громова была неуправляемой. Воспитатели с ней справиться не могли. Наказания на нее не действовали, выговоры не пугали, замечания в дневнике подчиняться не заставляли. В столовой она могла вылить кисель на головы одноклассников, приклеить к макушкам тарелки, манной кашей вниз, могла втихаря пробраться на кухню и высыпать пачку соли в кастрюлю с компотом. Любимым ее развлечением было вставить в стул учителя вертикально булавку. Когда тот подпрыгивал от боли, Лика хохотала на весь интернат.

Учителя ее не любили, одноклассники сторонились. Никто не знал, что она выкинет в следующий момент. Когда я пришла в интернат, Лика уже вовсю там хозяйничала. У нее были длинные, густые рыжие волосы и какой-то безжалостный, как лезвие, взгляд, который заставлял подчиняться. Она прихрамывала на правую ногу.

В первый же день Лика меня проверила. Когда я садилась за парту, она вытащила из-под меня стул и тут же схлопотала по морде. Это я сделала, скорее, автоматически, чем от смелости. Но Лика, как ни странно, драться не стала, а протянула мне руку: — Лика. — Люда, — буркнула я.

Мы подружились. Мы делились тайнами друг с другом. Как-то я сказала ей, что новенький, Славик, странно на меня смотрит. — Влюбился, значит, — хмыкнула Лика. — Дура, что ль? Когда влюбляются, так и говорят. А он молчит. Лика спорить не стала, только резанула по мне взглядом. Честно говоря, иногда меня передёргивало от холода, исходившего из ее глаз. Потом я к этому привыкла и перестала замечать.

Незаметно от Славика, я начала присматриваться к нему. Какое там «влюбился»? Худой, невзрачный, молчаливый. Волосы, как у Анджелы Дэвис. Он и понятия не имеет, что такое «влюбиться».

Лика рассказала мне, почему она хромает. Оказалось, что ее мать — пьяница, к ней каждую неделю ходят новые мужики. У них — комната в коммуналке. В одном углу — Ликина раскладушка, которую мать притащила с помойки, в другом — кровать матери. Раскладушка провалилась почти до пола. У Лики болело всё тело после этого, как она выражалась, «дырявого гамака на палках». Вечерами мать уходила, и Лика оккупировала ее кровать, чтобы хоть немного поспать. Но мать вскоре возвращалась с бутылкой и очередным мужиком. — Тебе чего, места мало? — орала она и стаскивала дочь на пол.

Однажды, когда Лике было десять лет, у матери появился новый хахаль. Кровать скрипела так, будто распиливают огромный дуб. Уснуть Лика не могла и сказала: — А нельзя потише бодаться? Хахаль матери, с огромным брюхом, вылез из кровати голый, в носках, подошел к Лике и, не говоря ни слова, ударил ее кулаком в лицо. Лика не заплакала, озверела. Она разгромила всю комнату: разбила бутылки, сломала о подоконник стул, бросила в зеркало чугунный утюг. Она орала, что осколками перережет горло и этому козлу пузатому, и матери. Мать в это время с отсутствующим взглядом сидела на кровати и курила. Хахаль набросился на Лику, пытаясь отобрать у нее большой осколок стекла, но вместо этого тем самым стеклом порезал ей ногу. Кровь хлынула фонтаном. Соседи вызвали милицию и скорую. У Лики оказалось разрезанным сухожилие возле стопы. После этого она стала хромать.

Лику оформили в интернат для трудных подростков, а через полгода перевели в наш, для детей с ослабленным здоровьем. На самом деле, наш интернат был нормальным, все были здоровы, а самыми серьезными заболеваниями считались гланды и аденоиды. Лике повезло — у нее обнаружили гланды. Все или почти все врали про родителей. Чем хуже была жизнь с ними, тем большими героями мамы и папы оказывались в наших рассказах. Те, у кого родителей не было, врали с еще большей фантазией. Они придумывали самые невероятные небылицы, лишь бы убедить других, что скоро их отсюда заберет мама. В придуманном мире нам было легче выживать, чем в реальном.

Я присела на кровать Славика. — Говори, — сказала я, — но учти: никаких гадостей про Лику. Она — моя подруга. Славик сел рядом, вытер слезы и посмотрел на меня долгим взглядом. — Какая ж это подруга? — сказал он серьезно. — Эй, поосторожнее, — мой голос стал грубым. — Она, знаешь, что сказала? При всех. Про твоего отца. — Про моего? Причем здесь мой отец? — А при том. Мы с ребятами стояли у столовки, трепались. Кто-то рассказывал, что его отец гулял от матери. Мы не заметили, как подошла Лика. И вдруг она говорит: — Людкин отец тоже по бабам шлялся. Она врёт, что он разбился на машине. Это мать его выгнала, когда застала в койке с соседкой по коммуналке. Я сказал, что она врёт. А она говорит: — Ты, салага, вообще, молчи. Думаешь, я не знаю, что твоя мать бросила тебя в роддоме? А ты всем мозги паришь, что родители умерли.

Людка, понимаешь, это была моя тайна. Мне было стыдно, что у всех есть мамы, хоть какие, но есть. И моя тоже есть, где-то, но не у меня. Понимаешь? У меня-то ее нет. Я не знал, что ответить. Ребята смотрят и молчат. И вдруг я заплакал. Не знаю, почему. Мне обидно стало. А Лика захохотала. И пацаны — тоже.

Славик замолчал. Мне стало его жалко. Я повернула голову в его сторону, улыбнулась и, вдруг он обнял меня за шею и поцеловал в щеку. Я отпрянула: — Ты что, с ума сошел? У нас, в интернате, нежности были не приняты. Мы росли колючими ёжиками, и там, где можно было нагрубить, делали это с удовольствием. — Извини, — сказала я Славику, увидев его испуганный взгляд, — я не хотела тебя обидеть.

В тот день я написала маме письмо, попросила ее связать два свитера — для меня и моего друга. Мама хорошо вязала, и я хотела, чтобы Славик понял: его не бросили, о нем заботятся. Лике я сказала, что она мне больше не друг, но Славика чтобы не трогала. И еще сказала, что мстить не буду. — Больно надо, — Лика взмахнула своей рыжей гривой и, хромая, отошла от меня.

Через две недели приехала мама и привезла два свитера. Какие же они были красивые! Длинные, до колен. На них мама вывязала пейзаж. Впереди — поле с зеленой травой, голубое небо и солнце с лучами в разные стороны, а сзади — звёзды на темном небе и растущий месяц. Славик так обрадовался. Он сказал, что ему никогда ничего не дарили, и теперь это будет его главный подарок. На всю жизнь.

Он стал ходить за мной по пятам. Мальчишки смеялись над ним, но не трогали. Они говорили, что он, как пёс Артемон, вечно — со своей Мальвиной. Он, и правда, был похож на Артемона — черной кудрявой шевелюрой. Волосы его росли быстро и почти сразу после стрижки превращались в мохнатый шар. Через год мама забрала меня из интерната. Славик на прощание поцеловал меня в щеку и сказал: — Ты — мой самый лучший друг. Я буду тебе писать.

Больше мы не виделись. Ни одного письма от Славика я не получила. Мой любимый свитер я ношу целых двенадцать лет. Сама я вытянулась, а свитер уменьшился, стал короче. Сейчас он мне по пояс, его краски не выцвели, они такие же, как и в первый день, когда я его надела. Я — уже студентка. Мне двадцать один год. И вот, сегодня я вышла из автобуса на Арбате, прошла несколько кварталов и увидела группу молодых людей. Вернее, на одном из них — увидела короткий, по пояс, свитер, тот самый свитер, тот самый рисунок: поле и — выше — солнце с лучами. Я понимаю, что это Славик и в то же время не могу его узнать, не вижу ни одной знакомой черты того мальчишки из интерната, моего лучшего друга. Он коротко стрижен, под ёжика. Мне хочется многое сказать Славику, расспросить о его жизни после меня, сказать, что я учусь в институте иностранных языков. Он, наверное, обрадуется. Я не знаю, с чего начать и слишком долго смотрю на него. Это его раздражает. Я понимаю: меня бы тоже раздражало, если бы кто-то чужой сверлил меня взглядом. Но я же не чужая. А может, это не он, а его брат? Да, нет, какой брат? Мать сдала Славика государству сразу, как родила, он ее никогда и не видел. А свитер?! Такого больше ни у кого нет и быть не может. — Ты же Славик, Гордеев, — делаю я еще одну попытку, уже увереннее, — я — Люда Егорова. Из интерната. Помнишь? Я тебя по свитеру узнала. Это же моя мама вязала для тебя. У меня — такой же. Ты, что, забыл? Друзья Славика с любопытством и удивлением переводят взгляды с меня на него и обратно. Рыжая девица берет его под руку и смотрит на меня пронзительным, холодным взглядом. Проходит несколько секунд. Я вижу ухмылку на лице Славика. — Ха, ненормальная, — брезгливо говорит он прокуренным сиплым голосом, — смотрите на нее. Интернат какой-то придумала, свитер. Да этот свитер, между прочим, мне мама вязала своими руками. Ребят, пошли отсюда.

Он отворачивается и идет вперед. Следом — его друзья. Рыжая девица продолжает держать Славика под руку и идёт, прихрамывая на правую ногу. Я остаюсь одна посреди Арбата, смотрю в спину уходящего от меня друга и думаю: «Какие красивые звезды и месяц. Совсем не выцвели. Надо же, как он вырос из маминого свитера».

↑ Наверх

Мигуля и День театра

Из воспоминаний

В «День театра» 1982 года, 27 марта, состоялся мой радиодебют как «девушки с гитарой». К тому времени я уже много лет вела программу «Ровесники» на Всесоюзном радио. А спела в эфире впервые — именно тогда. Это была песня Владимира Мигули «Ах, как трудно быть актером». Автор слов — Марк Лисянский. Песня в моем исполнении должна была звучать в «Ровесниках». Вся программа того дня была посвящена театру. Мой радиоучитель, наставник и педагог, создатель «Ровесников», журналист Игорь Васильевич Дубровицкий, отправил меня за песней к самому, уже тогда легендарному, Мигуле.

Я ужасно волновалась. Еще бы! Я еду к известному композитору, который со мной будет разучивать его песню. Взяв гитару, я, студентка театрального, Школы-студии МХАТ, приехала в квартиру на улице Енисейская. Дверь мне открыл Володя. Помню, что с порога меня поразила его скромная, немного виноватая улыбка. Я заметила, что вся квартира оформлена в стиле макраме — эта техника плетения была в те годы в моде. Но люстру и шторы из макраме я не видела никогда. Это было завораживающе и совершенно необычно.

Сначала Володя спел песню сам, а потом попросил меня повторить ее с гитарой. Я спела. Он научил меня нескольким аккордам, специально для этой песни. — Это хорошо, что ты исполняешь ее по-актерски, необычно, — сказал он и пожелал успеха.

Через несколько дней песня «Ах, как трудно быть актером» в моем исполнении прозвучала в эфире. Она заканчивалась так:

Я люблю театр, в котором Начинают жить легенды... Ах, как трудно быть актёром: Каждый день — аплодисменты.

Поразительным было то, что после эфира мне позвонил сам Мигуля и поздравил с премьерой. — Ну, что Вы, это Вам спасибо за то, что поверили и доверили свою песню. Мои Вам аплодисменты.

27 марта 2016

↑ Наверх

Кроша

Рассказ

Читает автор здесь

— А я с ней не спал, — Кроша взял из костра веточку и прикурил от нее. — Да, ладно. А с кем же тогда ты спал? — спросил кто-то из нас. — Ни с кем. — Не ври, давай, колись, — загалдели мы. — Ну, чего пристали? Нет у меня никаких историй.

Мы были уверены, что Кроше, действительно, рассказать нечего. Мы приехали сюда, в подмосковный лес, на два дня, прихватив палатки, чисто мужским коллективом одноклассников. Теперь уже, бывших. В конце августа мы решили здесь отметить начало новой жизни. Мы знали, что потом всех разбросает. Так было у наших родителей, у старших друзей и, вообще, жизнь — штука непредсказуемая. Кто-то из нас в этом году поступил в институт, кто-то провалился и отправился в техникум, кому-то светит вкалывать на заводе, потом — армия, и мы еще долго не увидимся. Мы сидели вокруг костра и смотрели на мерцающий огонь. За нашими спинами плотной стеной стояла глухая черная ночь. Огонь костра был уже не так жарок. Мы закопали в углях картошку и пустили по кругу бутылку водки. Каждый, по очереди, должен был разлить на всех и рассказать какую-нибудь историю из своей жизни на тему: «тёлки». Бутылка по кругу и история — это наша традиция. Темы каждый раз придумывались разные. К тому времени, когда костер почти догорел, свои истории рассказали все, кроме Кроши. В основном, говорили о том, как кто-то кого-то зажимал под школьной лестницей, кто-то хвастался, что потрогал сиськи у самой Пироговой — председателя пионерской дружины школы по кличке «Брестская крепость». У кого-то в багаже уже были отношения с замужней женщиной. Мы смеялись, вспоминая, как Ирка Сазонова стукнула на нас, когда мы курили за школой. Вообще, про Ирку все знали и перешептывались. Мы только делали вид, что умеем держать язык за зубами. И лишь сегодня, впервые, откровенно поделились друг с другом и вытащили всю правду: Ирка Сазонова, отличница и тихоня, дала практически всем сидящим сейчас у костра (а нас было двенадцать человек) и даже пацанам из параллельных классов. Кто бы мог подумать? Единственным, с кем она не спала, оказался Кроша, Сашка Крашенинников.

Он пришел к нам в школу в шестом классе. Действительно, Кроша. Небольшого роста, коренастый, шустрый, курил папиросы, в восьмом классе он уже пил по-взрослому, сидел на последней парте, где играл в карты на деньги. Сразиться с Крошей охотники находились всегда. Кто только не проигрывал ему. Да, что там говорить — все мальчишки и даже некоторые, особо задиристые девчонки. Один на один с девчонками Кроша замечен не был, ни за кем не приударял. Он с ними дружил, но только с теми, которые не вели бабских разговоров и были «рубаха-парень». Таких уважали все. Кто-то, конечно, не любил, но, всё равно, уважал. Кроша тоже пользовался уважением. За то, что умел дружить, заступался за слабых и держал слово.

Кроша разлил по кружкам водку, сделал один большой глоток, наколол на ветку картофелину и вытащил ее из костра. Мы, в ожидании, уставились на него. — Ну, чё смотрите? — он оглядел нас. — Ладно, уговор есть уговор. Рассказываю. Мне только двенадцать исполнилось. Это еще, когда я в другой школе учился. Мать достала путевку в пионерский лагерь. По блату. Я, вообще, только лета и ждал. Всю зиму и всю весну. Лишь бы — из дома. Мне новых впечатлений хотелось, компаний. Общительный я был. Очень. Мать говорила, что в жизни я не пропаду — умею налаживать связи. — Я чего-то не понял, — перебил друга Зорик, — это ты сейчас о себе? Что-то я не припомню твоей особой общительности. — Говорю же, это было до нашего знакомства, — сказал Кроша. — А, ну, тогда ладно, — отступил Зорик. Мы все, не только Зорик, думали так же. Девчонок у Кроши не было. Он вполне мог бы замутить с какой-нибудь из них, но дальше дружбы дело у него не шло. Из пацанов Кроша закорешился с Зориком. В девятом классе они на пару попали в ментовку, когда ночью грабанули магазин канцтоваров — вынесли из него колонки. Это было время поголовного увлечения западной музыкой, и всем хотелось похвастаться музыкальной установкой. Ну, а где ее взять-то? На какие бабки? Они и забрались в магазин. Им, как малолеткам, срок не дали, только родителей оштрафовали. Когда их допрашивали поодиночке, оба брали вину на себя. Каждый говорил, что это была его идея. Ни один, ни другой товарища не заложил. — Ну, чего, продолжать, что ли? — обиженно спросил Кроша. Мы загудели: «Давай, конечно, говори, не тяни». — В общем, приехал я в лагерь и понял, что он — не совсем обычный. Туда направляли малолетних преступников. Но меня это не испугало. Во-первых, я любил всё новое, во-вторых, в лагере я встретил своих старых корешей. Так что, целый месяц с ними меня устраивал. Единственное, чего там не было, так это девчонок. Я думал: это потому, что малолетних преступниц не бывает. Прошло две недели. И тут до мамы дошло, куда она меня отправила. Она приехала забирать меня. Плачет, прижимает к себе и говорит: — Прости, сыночек, прости. Я не знала. Как же тебе здесь, наверное, плохо. Мне путевку для тебя дали недорого. Вот, я и взяла, на свою голову. А я говорю: — Да, нет, мам, нормально тут, все свои, не забирай меня.

Я очень не хотел уезжать. У меня там невеста появилась. Рядом село было, в нем —девчонки. Все пацаны уже выбрали себе. А мне досталась самая красивая. Цыганка. Папуша. Это имя такое. Ей тоже было двенадцать, как мне. Глаза черные, волосы длинные, тоже черные, а зубы белые-белые. И улыбка наивная, невинная. В общем, я влип. Ноги бежали к ней сами. Ну, и вот, мы встречались уже пять дней. Я к реке приходил. Мы сидели на берегу, целовались. Что-что, а целоваться я умел. Пацаны старшие научили, когда мне было девять. Один раз, когда пошел дождь, мы с ней перебрались в беседку. Так ее называли местные. На самом деле, это были четыре покосившихся столбика со съехавшей набок крышей. Ее здесь построили местные рыбаки. Они там дождь пережидали. — Я что-то не догоняю, — перебил друга Зорик, — а чего ты мне никогда не рассказывал? Я тебе всё о своих тёлках говорил. А ты вот как? — Так ты щас слушай, а то, вообще, замолчу, — попытался обидеться Кроша. — Ладно, — примирительно сказал Зорик, — рассказывай. — Короче, мать успокоилась и уехала, — продолжал Кроша, — поняла, что я здесь не пропаду. И я, такой радостный, что меня не забрали, лечу к своей цыганочке. Бегу и, так сказать, репетирую, что буду говорить. Ну, типа, я люблю тебя, Папуша, женюсь на тебе, когда вырасту, ты только дождись меня, и прочее в том же роде.

Прибегаю к нашему месту, на берег. Вижу, Папуша сидит, руками коленки обняла, травинку жует. Волосы развеваются от ветра, а лицо такое серьезное, взрослое. Меня увидела, прям расплылась в улыбке. Ну, я рядом сел. Обнимаемся, целуемся. Нельзя же сразу — о важных вещах. А целовалась цыганочка по-взрослому. Только я, дурак, не знал, что с девчонками можно еще что-то делать, кроме поцелуев. Целую ее и думаю: пора. Делаю глубокий вдох и говорю: — Знаешь, Папуша, я тут подумал… И вдруг вижу: рядом, с ее стороны, сидит мой дружбан по лагерю, Юрок по кличке «Монпасье». Он, собака, подошел как-то тихо. Он в этом лагере оказался после ограбления продуктового магазина. Ну, как, ограбления. Звучит, конечно, круто, а на самом деле, Юрок вынес несколько коробок с леденцами, монпасье. Его так и прозвали. Часть он продал, а что-то оставил себе. Он мне даже пожаловался, что за две недели ни разу не целовался. Монпасье — еще ниже меня ростом, тощий такой, скелет. Смотрю, он протягивает Папуше коробочку с разноцветными леденцами. А мне даже не предлагает. Папуша улыбается ему, берет леденец, закидывает в рот, как фокусник, берет второй, третий. Потом облизывается, аж язык высунула. И вдруг поворачивается к Юрку и целует его в губы. Так нахально, с вызовом. А Юрок, сволочь, обнимает ее своими хилыми ручонками и, они начинают целоваться у меня на глазах, будто меня нет рядом. Я, конечно, первым делом хотел двинуть Юрку по физиономии, нефига мою невесту клеить. А потом подумал, что он, вроде, Папушу и не обижает. Она сама стала его целовать. В общем, я обалдел. Я ж не знал, что так бывает. Я думал: я такой крутой, у меня самая красивая девчонка.

Кроша замолчал, глотнул из кружки и откусил от картофелины. Мы тоже молчали. Тишину перебивал треск костра. Кроша рассказывал о себе впервые. Он вытащил папиросу, прикурил и продолжил: — Прошло минут десять, а мне казалось: вечность. Я сижу, как дурак, не ухожу, смотрю на речку, а они рядом целуются. И тут, вижу: в нашу сторону идет сержант Тахиров. Такой кривоногий, кучерявый. Он, скотина, муштровал нас по утрам, гонял по футбольному полю так, что мы с ног валились. Сержант говорил, что только труд и физическая выносливость могут сделать из преступника человека. Я увидел его и подумал, что сейчас он начнет отчитывать нас за то, что ушли за территорию лагеря. Хотя, уходили все. Начальство знало об этом. Главное, чтобы все были на местах к утренней и вечерней линейке и к отбою. Ну, вот, я сижу и думаю: сейчас сделаю так, что Папуша увидит, какой я смелый и больше не будет целоваться с этим плюгавым Монпасье. Она же — моя невеста, в конце концов. Я уже придумал, что скажу сержанту, мол, а ты сам чего не в лагере? Ты, мол, на службе. Щас пойду лейтенанту доложу. Он тебе пару нарядов вне очереди выпишет.

Тахиров подходит, останавливается перед нами и молчит. Папушу разглядывает с ног до головы, нагло так смотрит на нее и лыбится. Глаз, вообще, не видно. Они у него, и так, как две щели. Смотрит на мою цыганочку, а нас с Монпасье в упор не видит. А потом, не говоря ни слова, спокойно вытаскивает из кармана три рубля и протягивает Папуше. Она отодвигает Юрка локтем, медленно вытирает губы ладонью, расползается в своей невинной улыбке, берет трояк, кладет в карман платья, встает и уходит с сержантом в беседку.

Мы с Юрком, как пришибленные, целый час сидели и молчали, пока не доели всю коробку монпасье.

Кроша сделал паузу, словно решая, говорить дальше или нет, глубоко вздохнул и произнес: — И еще, я это… стишок написал. Не тогда, года через четыре. Я никому этого не говорил. — Ты? Стишок? — присвистнул Зорик. — Первый раз слышу. А ну-ка, давай. — Только не ржите, — сказал Кроша.

Кто же знал, что со мной приключится история, Что влюблюсь я, мальчишка, в красотку-цыганочку? Я ночами не спал. Видно, жизни моей траекторию Изменила чернявая эта гражданочка.

Целовался я с ней там, где речка касается берега, Я ее полюбил каждым вдохом своим, каждой клеточкой. Кто же знал, что она, ничего не сказав, без истерики Поцелует дружка моего — за конфеточку?

А потом, за трояк переспит с узкоглазым сержантиком В деревянной, заброшенной, старой беседочке. Никогда не поверю в дурацкую вашу романтику. Разве ж это любовь, что за деньги и за конфеточку?

Теперь обалдели мы. Кто бы мог подумать, что Кроша пишет стихи? Все молчали. Говорить не хотелось. В густой тишине еле слышно потрескивал затухающий костер.

↑ Наверх

Святая

Рассказ

Читает автор здесь

— Вот, как обещала, — подруга кладет на стол фотографию моего мужа. Меня обдаёт холодным потом. «Откуда ты его знаешь?», — хочу спросить я, но получается: — Что случилось?

Точно такое же фото, тридцатилетней давности, стоит в нашем доме, на полочке над камином. Дэн этого не хотел, он был против того, чтобы на видном месте стояли фотографии его жизни до меня. — Если мы будем чаще смотреть на себя — молодых и красивых, то старости придется подождать, — сказала тогда я и украсила одной рамкой две фотографии нашей молодости, времени, когда мы еще не были знакомы. Дэн смирился с моим железным доводом, который ни подтвердить, ни опровергнуть никто не мог. Мне снимок нравится. На нем у Дэна волнистые светло-русые волосы, большие выразительные глаза и прямой взгляд. Сейчас от этого набора остались только большие глаза.

Мы женаты три года. У меня за спиной — брак и взрослый сын. Дэн никогда не был женат, детей у него нет. К моменту знакомства нам перевалило за «ягодку опять», так что совместные дети вряд ли могли у нас появиться. Я только один раз спросила мужа, почему у него нет детей. — Я не хотел, — ответил он коротко. «Поэтому, наверное, и не женился», — подумала я и не стала задавать лишних вопросов.

Дэн трудится в небольшой дизайнерской компании, занимается созданием мебели. Он хорошо рисует. Однажды я увидела в его кабинете карандашные рисунки с изображением какой-то женщины. Она сидела на кровати с чуть склоненной головой, длинные волосы закрывали лицо. Это была серия рисунков, она показалась мне необычной. Все изображения были почти идентичны, за исключением одной детали: с каждым рисунком, а они были сложены в хронологической последовательности, эта женщина становилась старше, вернее, старели ее сложенные на коленях руки и шея, а на самом последнем, вопреки ожиданиям, была не пожилая женщина, а девочка лет восемнадцати. Ее волосы тоже прикрывали лицо. Я спросила мужа: кто это и почему за все годы со мной он не сделал ни одного рисунка, не написал ни одной картины, в конце концов, никогда не писал мой портрет? Ведь у него так здорово это получается. Дэн ответил: — Не рисуется. И спрятал рисунки в сейф.

Ко мне в дом Дэна привели общие друзья. Они подумали, что новое знакомство будет лучшим подарком на мой день рождения. Не так давно я развелась, и друзья спешили познакомить меня с «приличным, непьющим мужчиной». Яркого романа не случилось. Дэн ухаживал за мной деликатно, без лишних слов, не навязывался, бриллиантами не одаривал, но на каждом свидании дарил цветы. Когда он их преподносил, лицо его озаряла улыбка. Это было мощное оружие. Для меня. О моей жизни он не расспрашивал, а на мой вопрос о том, любил ли он когда-то, ответил: — Одну женщину. Давно.

Прошло две недели после знакомства. Мы сидели в гостиной, на диване, пили кофе. Дэн рассматривал альбом с моими старыми фотографиями. Я комментировала снимки, рассказывала о тех, кто на них изображен. Дэн был не очень внимателен, страницы листал быстро. Было похоже, что его не сильно интересует то, что было до него. Я подумала, что это, наверное, и к лучшему — всё с чистого листа. Перелистнув очередную страницу альбома, рука Дэна замерла. На фотографии мы со Светкой сидели на моей кухне и хохотали. Этот снимок сделал мой папа. В тот день он купил новый фотоаппарат и снимал всё подряд. На этом снимке Светке оставался месяц до отъезда в Америку. — Кто это? — как мне показалось, испуганно спросил Дэн. — Светка, моя подруга. Мы дружим до сих пор. А что, понравилась? — ревниво спросила я. Дэн не ответил и перевернул страницу.

Еще через несколько дней он сделал мне предложение. Это было как-то неожиданно, слишком быстро. Я не думала, что через три недели после знакомства можно всерьез говорить о семейной жизни. . . и согласилась. Мне нравилось спокойствие Дэна, выдержка, нравилось то, что он немногословен. Я считала, что эти качества компенсируют отсутствие яркой страсти в нашем «солидном» возрасте. Дэн перевез меня к себе, в небольшой уютный дом в Бруклине. Он, по-прежнему, говорил немного, улыбался редко, но однажды, после какой-то моей шутки, расплылся в широкой улыбке, глаза его засияли. — Как же тебе идет улыбка, — сказала я и обняла его. — Да, я уже это слышал… когда-то, — ответил Дэн, убрал мои руки, встал из-за стола и вышел на кухню курить.

И вот, сейчас я сижу за столиком Манхэттенского кафе с подругой моей юности, которая пришла на встречу со мной с фотографией моего мужа. Как мне это понимать? В Америку Светка приехала раньше меня, жила в Калифорнии, а не так давно переехала в Нью-Йорк. Не виделись мы лет пять, с ее последнего приезда ко мне в гости. По телефону общались редко. Звонила, как правило, она, и то, когда хотела поделиться какой-нибудь новостью об очередном любовном увлечении. О моей жизни почти не спрашивала, знала только основные вехи: вышла замуж, родила, развелась, вышла замуж. О нынешнем моем муже ей известно только то, что его зовут Дэн. Услышав о том, что я вышла замуж, Светка сказала: — О, поздравляю. Главное, чтобы мужик был хороший. Вот, у меня опять всё не так. И принялась рассказывать о себе.

Светка берет в руку фотографию моего мужа, переворачивает ее, и я вижу надпись: «Моей святой. От Дениса». Сердце мое замирает. Здесь, в Америке, многие меняют имена на американский лад. Так легче, особенно, если работаешь в американской компании. В первый же вечер, когда нас познакомили и, он представился: «Дэн», я спросила: — Это от «Денис»? Он ответил: — Нет, просто Дэн. — Это Денис, о котором я хотела рассказать, — говорит Светка. На прошлой неделе она сказала мне по телефону: — Викусь, я давно хотела тебе рассказать кое о ком, вернее, посоветоваться. И сейчас, раз уж я переехала к тебе поближе, мы просто обязаны увидеться. У нас сразу три повода: мой переезд, моя новая работа и старая история.

Я смотрю на фотографию мужа и не знаю, как реагировать. За те несколько секунд, пока подруга ждет от меня реакции, мой мозг непроизвольно сканирует три года жизни с Дэном и, я не припоминаю ничего особенного. Ну, так, мелочи, типа, его замкнутости. А кто из нас без странностей? Но какое отношение мой муж имеет к Светке? Она приехала из Москвы, Дэн до самого отъезда жил в Минске, как он говорил. От Светки я никогда не слышала ни одного упоминания его имени. Мне показалось, что молчу слишком долго. — Ну, рассказывай. Или, может, сначала закажем что-нибудь? — я открываю меню в попытке скрыть волнение. — Это — моя первая любовь и первый мужчина, — говорит Светка, — я буду кофе с каким-нибудь пирожным, а ты бери, что хочешь. — Я — только кофе, — выдыхаю я. — Если бы ты видела, какая у него улыбка, Викусь, ты бы с ума сошла, — Светка смотрит на фотографию Дэна с нежностью и, одновременно, с опаской, — я тоже тогда сошла с ума от одной улыбки. Подходит официант, у меня появляется время переварить услышанное. — Двойной эспрессо и эклер, пожалуйста, — говорит Светка официанту. — Два двойных эспрессо и два эклера, — я закрываю меню, — буду солидарна с тобой. — В общем, это было давно, — Светка указала на фотографию Дэна, — я только поступила в Суриковское. Сама понимаешь: богема, художники, запах краски, короче, жизнь удалась. Наши мужики с курса тогда помешались на беретах и шарфах. Они воображали себя художниками с Монмартра. А сами умели только кисточками жонглировать. Выхожу я как-то из мастерской. Иду по коридору, навстречу мне — целая команда грёбаных «французов». Береты какие-то идиотские, шарфы — не лучше, руками размахивают. — О, Свет;, — кричат они мне, с ударением на последний слог, на французский манер. — Ага, святая, — ухмыльнулась я. Тут один из них, без берета и шарфа, вот этот красавчик блондинистый, — она взяла в руки фото Дэна, — отходит от группы и серьезно так говорит: «Конечно, святая». И смотрит мне в глаза. А потом вдруг улыбается широко-широко. Меня, как примагнитило к нему. Мужики ему орут: — Чего встал? Светка не с твоего курса, а с нашего. Тебе своих, что ли, не хватает? А он не отрывает от меня глаз и тихо говорит: — Теперь она — не ваша, моя. — Еще чего? — я отвернулась, чтобы идти дальше. Он аккуратно взял меня за руку и развернул лицом к себе. — Я — Денис. А тебя я уже знаю. Ты — святая. И улыбнулся так, что я, сама не знаю, почему, сказала: — С такой красивой улыбкой в артисты надо идти, а не в художники.

В тот вечер мы гуляли по Москве, ели мороженое, целовались на каждой скамейке. Он рассказал, что год назад приехал из Минска. Там живут мама с сестрой. Сам он здесь, в общежитии. На каком-то газоне росли тюльпаны. Он, не задумываясь, сорвал для меня три штуки. Я втрескалась по уши. Денис учился на курс старше. Мы встречались в перерывах, целовались, как умалишенные, на всех институтских лестницах. Он чуть ли не каждый день дарил мне свои рисунки. У меня их накопилась целая коробка. Тогда накопилась. Потом мама их выбросила. Она его не любила, говорила, что он охотится за московской пропиской и, вообще, он не совсем нормальный, тем более, что мне, мол, рано еще думать о семье. — Вот, институт закончишь, тогда делай, что хочешь, — говорила мама.

Как-то она уехала в командировку на несколько дней. Я сказала об этом Денису. — А можно к тебе? — спросил он. Я не заметила, как мы оказались в моей комнате. Она вся была в мамином вкусе. Обои с ярко-красными огромными розами, такого же цвета стенка с книжными стеллажами и шторы. Этот красный цвет сводил меня с ума. Сколько раз я говорила маме, что в спальне нельзя кричащих цветов, что они не расслабляют, а, наоборот, раздражают, и вообще, красный цвет стен хорош только для желающих порепетировать перед переездом в психушку. Но мама говорила, что красный цвет веселит, а я, когда окончу институт, получу диплом художника, тогда и буду обустраивать свою квартиру. Но, вообще-то, квартира мне не светит, так что, буду жить с ней, зато в своей комнате и на полном пансионе.

Потом мы лежали в моей постели. Он гладил мою шею и сказал: — Прости, я не знал. — Это звучит глупо, — я отвернулась, — ты извиняешься, как будто жалеешь о том, что было. — Да, нет же, конечно, не жалею. Я хочу быть с тобой всегда. На правах первого мужчины.

Каждый день, пока мамы не было, мы приезжали ко мне. Я чувствовала себя взрослой, когда готовила ему по утрам яичницу с кофе. Мне казалось: это так легко и приятно — быть женой. Мама звонила вечерами, интересовалась, как прошел мой день. В какой-то момент она внезапно замолкала, прислушивалась, нет ли в доме посторонних звуков. — Ты одна? — спрашивала она подозрительно. — Конечно, мам, я уже легла спать. Я, действительно, лежала. В обнимку с Денисом.

Мама вернулась. Зайдя в дом, она с порога заявила: — Здесь кто-то был. Уж не знаю, каким шестым чувством она унюхала это, но потребовала, чтобы я привела его на смотрины. Я привела. Денис маме понравился. Еще бы — он весь вечер улыбался. Мама была с ним любезна и даже немного кокетничала. А когда он уехал, сказала: — Надеюсь, ты сама понимаешь, что больше его ноги в нашем доме не будет. Не советую тебе с ним встречаться. — Почему? — я не могла поверить, что это она серьезно. — Из-за этого я разошлась с твоим отцом. — Ты с моим отцом разошлась потому, что он был алкоголиком. — Доченька, я вижу их насквозь, и начинающих, в том числе. Ты не заметила, что он выпил всё, что было на столе — и вино, и коньяк? — Какие глупости, — разозлилась я, — он просто неловко себя чувствовал перед тобой, как на экзамене. Ты же сверлила его взглядом. И он расслабился. А вообще, он мало пьет.

Мама была непреклонна. О том, что мы встречаемся с Денисом, я больше не заикалась. Теперь это была наша с ним тайна. Для мамы.

Листочков с его рисунками у меня становилось всё больше. Я складывала их под кровать, в коробку из-под обуви. Я знала, что туда мама не полезет — радикулит не пустит. Иногда ночами я вытаскивала коробку и рассматривала рисунки. Они были совершенны. Я не понимала, для чего ему учиться в художественном, если он всё умеет. Мои портреты он рисовал по памяти, и каждый раз — невероятно похоже. Один из этих рисунков, самый мой любимый, я оформила в рамочку и повесила напротив кровати. Вечером вернулась домой, смотрю, рисунка нет. — Тебе это не нужно, — сказала мама, не дожидаясь моего вопроса, и налила в тарелку суп, — ешь.

Не знаю, Викусь, помнишь ли ты, что такое — первая любовь и как это было у тебя, но я реально сходила с ума, меня словно подключили к высоковольтной линии. Я тогда могла генерировать напряжение, столько я вырабатывала бешеной энергии.

Я сижу, слушаю Светку и не могу поверить, что сейчас, в данный момент, я — не участник сна, не действующее лицо закрученного кем-то сюжета. Настолько нереально происходящее. — А потом случилось что-то ужасное, — продолжала Светка, — вернее, стало случаться одно «ужасное» за другим. Мы с Денисом приехали к его другу. Там, в квартире, шла гулянка, полно народу. Много выпивки, из закуски — только вареная картошка. А что нам еще надо было? Гитара по кругу, песни, анекдоты. Денис как-то незаметно вышел из-за стола. Через какое-то время я поняла, что его нет и зашла в соседнюю комнату. Он спал, пьяный, на диване. Я легла рядом, обняла его, он даже не шевельнулся.

Разбудили меня чьи-то грубые руки. Я почувствовала, как меня переворачивают и увидела над собой, сверху, хозяина квартиры. Рядом лежит Денис. Я заорала, как сумасшедшая, сбросила с себя этого ублюдка, тормошу Дениса, плачу, рыдаю, ору: «Как ты можешь спать, когда прямо рядом с тобой твой друг пытается меня изнасиловать?» А Денис не просыпается. Я убежала среди ночи из этой проклятой квартиры и поклялась, что больше никогда не буду с ним, потому что он — предатель. Он позвонил на следующий день и наехал на меня: что за истерику я вчера закатила в чужом доме. Я всё рассказала. Я была уверена, что он, по крайней мере, набьет своему другу морду. Ты знаешь, как мне было больно. Не потому, что его друг — сволочь, на это мне наплевать, а потому, что Денис мне не поверил. Я бросила трубку.

Две недели я не видела его в институте и не хотела видеть. Ребята говорили, что он пьёт, не просыхая, в квартире этого друга. В итоге, его выгнали за прогулы. Я говорила себе, что так ему и надо. Не хочу больше его знать. А потом, в конце апреля, выхожу на улицу после последней лекции. Смотрю, у входа в институт стоит он. Дождь идет, такой гадкий, холодный. А он — без зонта. — Свет;, святая моя, меня забирают в армию, — и улыбается своей ослепительной улыбкой, — вот повестка. На третье мая. И протягивает бумажку. — Ты знаешь, подруга моя Вика, — Светка обращалась ко мне и смотрела на фото Дениса. Она не притронулась ни к кофе, ни к пирожному, — я тогда впервые почувствовала, как под ногами проваливается земля. Мне стало так страшно. Я бросаюсь к нему на шею, реву: — Как же так? Я буду ждать тебя. Нет, я не пущу тебя. Ты никуда не пойдешь. Я тебя спрячу. — Я вернусь и, мы обязательно поженимся, — сказал Денис, — прости меня, святая моя. Я больше не буду пить. Никогда. Мы долго стояли в обнимку и даже не замечали, что по нашим волосам стекает дождь.

Потом, целых пять дней я жила в бреду. Третьего мая, рано утром, поехала с ним на призывной пункт. Здесь я увидела наяву кадры из фильмов про войну, где родные провожают солдат на фронт. Мне показалось, что я снимаюсь в массовке — настолько было огромным количество рыдающих девчонок и матерей призывников. И, представь себе, все они ревели в голос, как в кино — насмотрелись. Мне даже противно стало. Из меня не вышло ни единой слезинки. Я честно пыталась заплакать, но, видимо, организм сопротивлялся этому массовому психозу. — Я приеду к тебе, — сказала я, и Денис, по команде какого-то офицера, отправился в большое здание.

Через две недели от него пришло первое письмо. Я чуть не упала в обморок, увидев на конверте обратный адрес: Владивосток. в/ч 40083. Денис писал, что он ехал поездом восемь дней. А я, наивная, думала, что могу запросто приехать к нему в любое время.

Надо было что-то делать. Что именно, я понятия не имела. Ни одного знакомого в военных кругах у меня, конечно, не было. Заикаться об этом маме было бесполезно и даже опасно. Она, вообще, заметно повеселела, когда я сказала ей, что Денис в армии. У меня тогда закралось подозрение, что насчет Дальнего Востока подсуетилась именно она. Дальше — некуда. Буквально. — Ну, вот, и хорошо, — сказала мама, — а у тебя еще знаешь, сколько таких Денисов будет.

Но мне не нужны были «такие Денисы», мне нужен был мой. И тут я придумала: куплю бутылку водки и пойду в военкомат. Что делать дальше, я не представляла. Моё «богатое» воображение столь далеко не простиралось. Не спрашивай, как мне пришла в голову такая идея, не знаю. Наверное, от безысходности. Иду я по коридору военкомата, смотрю на таблички на дверях и думаю: она (табличка) должна выглядеть как-то значительно. И тут вижу: «полковник Хризодуб». Ноги сами останавливаются возле этой двери. В сумке бултыхается водка. Я стучусь. Оттуда раздается бас: — Войдите. Я вхожу, говорю: здрасьте, я — студентка художественного, моего парня забрали в армию, во Владивосток, а я без него жить не могу. Хочу, чтобы он приехал в Москву, хотя бы на неделю. Знаете, как красиво он рисует. Полковник смотрит на меня, как на идиотку. Я понимаю, что он на что-то намекает, вытаскиваю из сумки бутылку и ставлю перед ним. — Вот, — говорю я. — Вы понимаете, о чем просите? — тихо говорит полковник, как не совсем здоровому человеку. — Да, товарищ… гражданин Хризодуб, — говорю я, — понимаю, но у меня никого нет, кроме Вас. Помогите, пожалуйста. Всего на недельку. — Имя, фамилия, — вдруг гаркнул полковник. — Моя? — Парня твоего. Полковник записал имя, фамилию, год рождения, поставил бутылку в сейф и грозно сказал: — Ждите.

Я до сих пор не понимаю, почему он это сделал. Еще через две недели Денис написал, что направлен от воинской части в командировку в Москву. Он прилетел в день сдачи моего последнего экзамена сессии. В тот же вечер мы уехали в Минск. Он хотел познакомить меня с мамой и сестрой. Мама, сморщенная старушка в платочке на голове, полюбила меня сразу. Она сказала, что, когда сын отслужит, мы будем жить у них. Теперь-то я понимаю, что тогда его маме было чуть больше, чем мне сейчас, но она была настоящей старушкой. Сестре Людмиле я настолько понравилась, что она готова была потесниться для любимого Дениски, отдать половину своей половины комнаты — квартира у них была однокомнатная. Денис в тот вечер выпил много, его развезло. Он обнимал меня и заплетающимся языком говорил маме и сестре, какая я хорошая, его святая, как он счастлив со мной, как хочет от меня двух, а лучше трех, детей. — Они будут блондинами, как мы с тобой, и красивыми, как ты, — уронив голову на мое плечо, сказал он. — А как насчет твоего обещания не пить никогда? — спросила я. — А, это я выполню, так точно, — Денис отдал честь и заснул с рукой у виска. Я-то понимала, что напился он от счастья, да и скоро ему уезжать на целых два года без полутора месяцев. Но даже пьяным он был трогательным. А любить друг друга, находясь в одной комнате с мамой и сестрой, было как-то не в кайф.

Мы вернулись в Москву, а на следующий день Денис улетел во Владивосток. Через три недели я узнала, что беременна. Понимаешь, подруга, мне было восемнадцать, и я захотела ребенка. Я не отдавала себе отчет, что нам негде и не на что жить, что я должна учиться, в конце концов. Я же хотела не просто ребенка, а ребеночка от Дениса. Я должна была сказать ему об этом немедленно. И я дозвонилась до его воинской части. Дениса вызвали к телефону. Как? Не спрашивай. Не знаю. Он кричал в трубку: — Какое счастье, что у нас будет ребеночек. Сын. Дочка. Неважно. Главное, что наш.

Светка замолчала и закрыла рукой фотографию Дэна. Я смотрела в чашку своего нетронутого кофе и боялась спросить, что стало с ребенком. У Светки есть двадцатилетняя дочь от бывшего мужа. Она учится на дизайнера. А история с Дэном — тридцатилетней давности. — Я очень хотела этого ребенка, — виновато заговорила Светка, — но мать грозилась выгнать меня из дома вместе с малышом. Она сказала, что от этого «пьяницы» детей иметь нельзя и отправила меня к знакомому гинекологу. Он уговаривал меня сделать аборт. Я помню, как сидела в его кабинете, плакала, а доктор говорил, что ребенок, зачатый в состоянии алкогольного опьянения, будет неполноценным. Я не верила ему, я, всё равно, хотела этого ребенка. Потому что от Дениса. Я выбежала из кабинета и снова позвонила во Владивосток. Я говорила, что мама хочет выгнать меня из дома, а одна я не справлюсь. — Святая моя, — не волнуйся, поедешь в Минск, к моей маме. Они с Людкой тебе помогут, пока я не вернусь. А потом тебе, вообще, будет не о чем беспокоиться. Я не нашла слова, чтобы объяснить ему, что жить с чужими женщинами, пусть даже самыми его близкими женщинами, но чужими для меня, не смогу. Мне будет неудобно и стыдно от того, что меня приютили чужие люди, а родная мать выгнала. Стыдно за нее.

Мне трудно далось принятие этого решения, но я не могла представить себя нищей, несчастной, с новорожденным ребенком на руках и, я вернулась к маминому врачу. На аборт.

Письма от Дениса стали приходить каждые два дня. Он беспокоился о моем здоровье, писал, что считает дни до встречи с нами — со мной и нашим малышом. Мне не хватало духу написать ему правду. Только через месяц я отправила короткое письмо: «Ребенка у нас не будет. Больше мне не пиши». И перестала отвечать на его письма. Я хотела выбросить коробку с его письмами и залезла под кровать. Коробки там не оказалось. Мать сказала, что ей место — на помойке. Я уверена, что она прочитала все письма от первой до последней строчки. Вместе с письмами она выбросила и его рисунки. Мать делала всё, чтобы мне ничто не напоминало о нем. Я и сама, честно говоря, этого хотела. Тогда я не могла объяснить себе, почему решила не ждать Дениса, почему сделала аборт, особенно после решения оставить ребенка. Это было сделано, скорей, интуитивно. Много позже я подумала, что, наверное, что-то меня спасало. Если бы я тогда родила, моя жизнь с Денисом была бы ужасной. Понимаешь, Викусь, он очень опасный. Я не знаю, как это объяснить. Я чувствую это.

Ну, так вот. Потихоньку я стала приходить в себя. Помогла студенческая жизнь — тусовки, концерты, выставки, спектакли. Вдруг в мае, в конце третьего курса, раздается звонок по телефону. — Привет, святая, это я, — Денис звучал так, словно мы расстались вчера, — я вернулся и хочу тебя видеть. Я знала, что рано или поздно он позвонит и знала, что решительно скажу ему о том, что всё прошло, что я хочу жить по-другому и без него. А на самом деле сказала: — Не звони мне больше. И положила трубку. Он перезвонил. — Ты зря так, я не собираюсь навязываться, — сказал он холодно, без интонаций, — я хотел увидеться и подарить свои работы. Я писал их специально для тебя. Я дала отбой. Через несколько секунд вновь раздался звонок. — Эй, ты меня не поняла, — этот голос был совсем чужой, страшный, — я тебе не мальчик. Ты что, думаешь, я тебя не найду? Тут я испугалась по-настоящему. — Что ты хочешь? — спросила я. — Тебя, — сказал он и вдруг захохотал так зловеще, что я невольно съежилась, — шучу. Ребеночка от тебя. Он, конечно, был пьян и, я надеялась, что он протрезвеет и больше звонить не будет.

На следующее утро я выходила из квартиры и обо что-то споткнулась. На пороге лежала папка. В ней были рисунки Дениса. Десятки рисунков. На каждом из них была изображена я, сидящая на кровати и рядом — детская кроватка. Эти рисунки располагались хронологически и ничем не отличались, за исключением одной детали: на первых рисунках в кроватке лежал совсем крошечный ребенок, в пропорциональном соотношении, как если бы он был размером с пол-ладони взрослого человека. Рядом с ним — маленький, игрушечный ножик. Потом, на каждом последующем рисунке, ребенок становился всё старше, а нож — всё больше. И наконец, на последнем рисунке — в кроватке лежал только огромный нож. Я так испугалась и выбросила папку в мусоропровод. Я стала оглядываться на улице, боялась заходить в подъезд одна, садиться в лифт, боялась ночей и вздрагивала от телефонных звонков, боялась любой тени, даже своей.

К счастью, больше он не объявлялся. Я успокоилась, забыла о нем. Проходит три года. У меня уже новые знакомства, новые романы, новые любови. Я готовлюсь к отъезду. Остается меньше месяца. И вот, в тот день, в апреле, я выхожу из твоей, Викусь, московской квартиры. Помнишь, на Садовом кольце? Был яркий, солнечный день. Вокруг — толпы народа. Я прохожу несколько десятков метров и вдруг слышу за спиной: — Святая, привет. У меня перехватило дыхание. Я останавливаюсь и не могу пошевелиться. Люди обходят меня, а я стою на месте. Пытаюсь повернуться, и не могу. Проходит какое-то время, я, наконец, собираюсь, думаю, что померещилось. Перед отъездом у всех нервное состояние, сама знаешь. Делаю шаг вперед и тут же слышу: — Привет, говорю, святая. «Лучше бы это была галлюцинация», — подумала я и медленно повернулась. Вдоль моего позвоночника стекал холодный пот. Стоит Денис, смотрит на меня каким-то безумным взглядом и улыбается до ушей, буквально, как Николсон в «Сиянии». — Это тебе, — и протягивает букет тюльпанов с листочком бумаги. Я только успела увидеть, что там нарисована пустая прогнувшаяся кровать и рядом — детская кроватка, тоже пустая. Я стала медленно отходить назад. — Ты же любишь мои работы, — говорит он, идет на меня и продолжает улыбаться. Мне стало так жутко и, я подумала, что нельзя показывать ему свой страх, надо с ним говорить, как с больным. — Ты знаешь, тебе надо отдохнуть, поезжай к маме, — я говорила, как можно ласковее и поняла, что шепчу — пропал голос. — Мамы нет, — он резко осадил меня. — Прости, я не знала. К сестре, Людмиле. — Людки тоже нет. — Еще раз прости. Мне надо идти, — прошептала я и сделала шаг назад. Я задела какого-то мужика, и он рявкнул: — Куда прёшь? Не видишь, что ли? Этот громкий голос привел меня в чувство. Я рванула от него с какой-то звериной скоростью, лишь бы — подальше от этого безумия.

Светка перевернула фотографию лицом вниз. — Знаешь, Викусь, облегчение наступило только, когда я прилетела в Америку. Я знала, что здесь он меня не достанет. Знаешь, сколько раз мне снилось, что он подглядывает за мной через замочную скважину. Я вскакивала в ужасе. — Ну, что ты, Светик, — я была совершенно раздавлена и не представляла, что я могу сейчас сказать.

Я вспомнила, как неделю назад разговаривала со Светкой по телефону, Дэн был рядом. Он спросил, вроде как безразличным голосом, пряча глаза: — А где она живет, твоя Светка? Я сказала, что она недавно переехала из Калифорнии в Нью-Йорк, ее перевезла компания, в которой она работает. Живет она в Манхэттене. — А что, ты хочешь познакомиться? — пошутила я. — Да, нет, я так просто спросил, — сказал Дэн и закурил. В последнее время он стал курить гораздо больше, чем, когда мы познакомились. И это в то время, когда все в Америке поголовно бросают. Я рассказывала ему, как бросила сама десять лет назад и что ни на минуту об этом не пожалела. Он как отрезал: — Достаточно того, что я не пью.

Пока Светка говорила, в моей голове понемногу начинала складываться какая-то картина, но пока это были лишь разрозненные части пазла. Происходящее, всё равно, казалось нереальным. — Светка, — выдавила я из себя. Я знала, что сейчас скажу ей, что это — Дэн, мой муж, а не Денис, что он любит меня, что он совершенно нормальный мужчина, что Светка преувеличивает, что в молодости многое воспринимается слишком остро, особенно, когда шалят гормоны. Кто из нас тогда не выпивал и не делал всяких глупостей? Но вместо этого сказала пересохшими губами: — Я уверена, что у него давно всё прошло. Ведь, у тебя же прошло. Наверное, у него семья, дети.

Светка посмотрела на меня, потом — на обратную сторону фотографии Дэна с его дарственной надписью и выпалила скороговоркой: — Викусь, я прекрасно живу здесь, в Америке, тебе это известно, вернее, жила. До прошлой недели. Пока не раздался звонок на мой мобильный с Нью-Йоркского номера. Это был он. Я подумала, что схожу с ума, я же знаю, что в Америке его быть не может. Знаешь, что он сказал? — Привет, святая? — сказала я, и меня обдало ледяным холодом. — Вот именно. И еще, что давно бросил пить, что так и не женился, потому что всю жизнь не может забыть меня. — Как, не женился? — вырвалось у меня. Светка, словно меня не слышала и продолжала: — Я спросила: как он оказался в Америке. Он сказал, что это не важно. Сначала он звучал, вроде, нормально. А потом сказал, что знает, где я живу и засмеялся тем же безумным смехом, как и много лет назад. Я, конечно, дама в возрасте, впечатлений по жизни было достаточно, но, всё равно, чуть не рухнула в обморок. И что мне теперь делать, подруга?

Светка одним махом запустила в рот весь эклер. В потрясении от услышанного, чтобы хоть как-то потянуть время, я медленно глотнула остывший кофе и откусила пирожное. Когда я ставила чашку с кофе на блюдце, раздался вибрирующий звук. Это дрожали мои руки. В кафе вдруг стало очень тихо. Мне показалось, что я — в каком-то вакууме. Мелькнула мысль, что, наверное, так ощущают себя контуженные. Вроде, звуки где-то есть, но они далёкие, невнятные, булькающие, будто старую плёнку протаскивают через звуковую головку магнитофона. Еще несколько минут назад в кафе было людно и шумно. Подошел официант и поставил на стол коробку. — Ты что-то заказывала? — спросила из вакуума Светка. — Нет, а ты? — мой голос звучал как-то вязко. — Вам просили передать, — сказал официант. — Нам? — мы переглянулись. — Да, вам обеим. Официант отошел от стола.

Я не знаю, какие чувства испытала в эту секунду Светка, но мне стало смертельно страшно. Подруга медленно открыла коробку. Внутри оказалась еще одна коробка, старая, потрепанная, обувная, советских времен. Она была перетянута красной ленточкой. Светкины руки так сильно тряслись, что она с трудом развязала ленточку и сняла с обувной коробки крышку. На стол вывалились конверты с письмами на адрес: Владивосток, в/ч 40083. Обратный адрес — Светкин, московский. Среди конвертов был листок бумаги с нарисованной пустой кроватью со смятой простыней и рядом — детской кроваткой, в которой лежит большой нож. Весь рисунок был карандашный, черно-белый, а на ноже — красное пятно.

Светка в ужасе смотрела то на свои письма из прошлого, то на рисунок. Моя жизнь остановилась. Я понимала, что должна сказать всего три слова: «это мой муж», но язык отказывался повиноваться. — Эти, твои письма ко мне, сохранила сестра, когда я привез их из армии, — раздался отчетливый голос Дэна. Мы со Светкой замерли и одновременно медленно повернули головы в сторону голоса. — Ну, вот, я и нашел тебя, святая, — лицо Дэна озаряла сияющая, безумная улыбка, — спасибо тебе, жена.

↑ Наверх

Кефира

Рассказ

Читает автор здесь

Елизавета Никифоровна, интеллигентная дама из Петербурга тех времён, когда там ещё обитали почитатели Гумилева и Ахматовой, любила Пыжикова, как родного. Пыж был сыном её подруги Ольги Авенировны. Когда-то, еще в Питере, они жили на одной лестничной клетке, стена к стене. После Елизаветиной эмиграции в Америку, в конце восьмидесятых, связь их прервалась на целых десять лет. Потом они нашлись и с тех пор вновь были неразлучны, только теперь уже — в письмах. С приходом поголовной эпохи интернета, подруги, которым уже перевалило за семьдесят, освоили компьютер с той лишь целью, чтобы каждый день видеть друг друга в Скайпе. Теперь они чувствовали себя рядом, будто через стенку, как когда-то в Питере. Они даже виртуально гоняли чаи, чокаясь с экраном компьютера, и делились друг с другом ощущениями от вкуса испечённых ими пирожков.

Неделю назад Ольга Авенировна, или как называла её Елизавета — Ава — внезапно покинула этот мир, даже не попрощавшись. Елизавета Никифоровна или Кефира — это прозвище закрепилось за ней с лёгкой руки Авы — каждой клеточкой своего организма ощутила глухую, непробиваемую тоску. К этой тоске примешивалось чувство незавершённости. Кефира не понимала, что мучило её больше — тоска по единственной подруге, к которой она приклеилась настолько прочно, что ощущала себя с ней одним целым, или незаконченность жизненного цикла, недосказанность того, что тяжестью сидело внутри много десятилетий.

Целых семь дней, в час дня по Нью-Йорку, когда в Питере было девять вечера и начиналась программа «Время», рука Кефиры традиционно тянулась к компьютеру. Она знала, что сейчас откроет Скайп и расскажет Аве свежие новости. Они даже шутили, что настоящая программа «Время» — у них, в Скайпе, а не там, в телевизоре, где говорят языком Советских передовиц. Все семь дней рука Кефиры зависала в воздухе аккурат в тот самый момент, когда она готова была нажать кнопку звонка. Тут Кефира и вспоминала, что подруга не ответит. Последним, кто видел Аву, был её сын. Пыж, который в двадцать с лишним лет по глупости сел за кражу магнитофона из машины, уже в третий раз развёлся, оставил очередной жене квартиру, а сам переехал к маме. — Тебе будет веселее, а мне — спокойнее, — сказал он.

Пыж заботился о маме, не разрешал ей даже готовить. Он владел каким-то бизнесом. Что это за работа и что за бизнес, объяснял он невнятно, говорил, что мама, всё равно, не поймет, пусть просто радуется, что он с ней. Зарабатывал он, по его же словам, достаточно для того, чтобы раз в три дня в дом приходила женщина — стряпать и прибираться. Ава и сама могла всё делать по дому — она пребывала в бодром здравии и для своих лет была очень активна. Из спальни она выходила всегда аккуратно причёсанная, в выглаженном домашнем платье, с ярко-красной помадой на губах. — Ну, зачем ты тратишься, сынок? — сокрушалась Ава. — Я, что, приготовить не могу, пыль протереть не в состоянии? Да и за тобой поухаживать — мне только в радость. — Нет уж, мама, в свои юные годы ты имеешь право на то, чтобы ухаживали за тобой, — отвечал Пыж, — а тебе, чтобы общаться с твоей заокеанской Кефирой — нужно время.

Вот и сегодня, ровно в час дня Кефира открыла компьютер, зашла в Скайп, собираясь по привычке звонить подруге. Она всё никак не могла поверить, что Авы больше нет, думала, что сейчас всё будет не так, как вчера, что сон закончится и, начнётся новый, настоящий день. Она ещё надеялась, что они, как прежде, проболтают свои полчаса, пока идет программа «Время», а дальше начнётся очередной сериал — святое для них обеих. Иногда они и сериал смотрели вместе, не выходя из Скайпа. Они представляли, что сидят на диване в Питерской квартире и обмениваются репликами о сюжете и игре актёров.

Кефира беспомощно смотрела в экран компьютера, когда внезапно своим узнаваемым, булькающим звонком, словно выныривая из-под воды, запел Скайп. От неожиданности Кефира вздрогнула. Несколько секунд она смотрела на выскочившую на весь экран фотографию улыбающейся Авы. Скайп продолжал булькать. Руки Кефиры задрожали. Пыж с маминого номера звонить не мог. Никак не мог. В эту самую минуту Пыж находился в самолете. Он летел к ней, в Америку. Пыж сказал Кефире, что хочет сам, лично, что-то рассказать о маме. И вообще, Скайпом Пыж не пользовался. Все вопросы он решал по телефону и по электронной почте. Кефира с трудом представляла, как Пыж мог сейчас выглядеть, как он изменился за те, почти тридцать лет, сколько они не виделись. Она спросила его: «Ты, наверное, с такой же густой чёрной шевелюрой, как раньше?» Пыж хмыкнул: «Ага, с густой, как биллиардный шар». Ему, взрослому дядьке, сейчас пятьдесят пять. Невероятно! Голос его в телефоне — низкий, сиплый, как у его отца.

Скайп не переставал захлёбываться. Ава, всё так же, улыбаясь, смотрела с фотографии на подругу. На этом фото Ава стояла возле стола, держась за него одной рукой, немного кокетливо склонив голову, в нежно-голубом платье в крупный белый горох, с аккуратно собранными сзади в пучок волосами. Кефира задержала дыхание, нажала кнопку ответа, вскрикнула и отпрянула назад. — Привет, ты что так долго не подходишь? — сказала с экрана живая Ава. «Это какой-то дурной сон», — предположила Кефира, глядя широко раскрытыми глазами в экран. — Ты в порядке? — Ава посмотрела на подругу с беспокойством и протянула руку к экрану. Кефира невольно отодвинулась и незаметно ущипнула себя за ногу. — Господи, да, что с тобой, в самом деле? Давление, что ли? Может, таблеточку выпьешь? — не замолкала Ава. Наконец, Кефира собралась. — Ты жива? — недоверчиво спросила она. — В каком смысле? — не поняла Ава. — Ну, как же? Пыж…. — Кефира запнулась. Она не могла подобрать нужные слова. — Что Пыж? — не поняла подруга, — что с моим сыном? — Пыж позвонил мне неделю назад и сказал… Кефира снова замолчала. — Что сказал? Ничего не понимаю. Говори уже, — обычно уравновешенная Ава начинала нервничать. — Авочка, ты только успокойся, — Кефира старалась взять себя в руки, — дело в том, что Пыж сказал, что ты умерла. Ава посмотрела на подругу с недоумением, не понимая смысла её слов. — Как, умерла? — сказала она. — Такого не может быть. Ты просто не расслышала. Связь, наверно, была плохая. У меня сломался компьютер. Пыж отдал его в ремонт и сказал, что позвонит тебе, чтобы ты не волновалась. — Ава, ты меня слышишь? Пыж сказал, что ты умерла. У-мер-ла. — А зачем он это сделал? — как-то по-детски наивно спросила Ава. — Я, вот, только что у соседа компьютер одолжила — тебе позвонить, пока мой в ремонте. Через час должна вернуть. — Пыж сейчас летит ко мне, в Нью-Йорк. — К тебе? — удивилась Ава. — Да, он хотел что-то рассказать, передать какие-то наши с тобой совместные фотографии и письма. — Какие письма? — испуганно выдохнула Ава, — когда он прилетает? — Сегодня. Он обещал позвонить мне из аэропорта. Я даже обед приготовила, пирожки ему испекла, такие же, как ты делала… делаешь, с грибами. Ава схватила голову обеими руками, сжала виски и отчеканила: — Кефира, я тебе потом всё расскажу. Сейчас ты должна уехать из дома. Куда-нибудь, как можно, дальше, — Ава говорила всё быстрей, — не говори никому из соседей, куда ты едешь, ни одному человеку. Очень прошу тебя, найди прямо сейчас кого-то надежного, у кого ты можешь пожить несколько дней. — Господи, да что случилось, в конце концов? — Кефира задрожала всем телом. — Потом, всё потом. Уезжай немедленно. — Никуда я не поеду, пока ты не скажешь, в чём дело. — Да, уезжай же ты. Мой сын хочет тебя убить, — выкрикнула Ава. — Что ты такое говоришь? Твой мальчик, твой Пыж — самый лучший на свете. Ты всегда это говорила. Я же знаю его с детс…..

В квартире Кефиры раздался резкий громкий звонок. Ава вскрикнула: — Не открывай, умоляю тебя. — Авочка, ты не в себе. Пыж мне рассказывал, что ты лечилась от этой, как ее… депрессии. Дверной звонок не унимался. — Я умоляю тебя. Вот, смотри, на колени становлюсь, не открывай. Звонили всё настойчивее. — Это, наверное, соседка, тёзка твоя, Ольга, — весело проговорила Кефира, — она — дамочка со странностями. По-английски говорит хуже меня, а приехала лет на десять раньше. Подожди минутку, сейчас узнаю, что она хочет. — Кефира, нет, прошу тебя, — взмолилась Ава, но подруга встала из-за стола и вышла из комнаты.

Ава услышала звук открывающегося замка, несколько неразборчивых слов и хлопок, будто лопнул бумажный пакет. — Кефира, Лиза, Лизочка, — беспомощно закричала в экран компьютера Ава. В прихожей Кефиры раздался сдавленный хрип и, через секунду всё смолкло. Ава в ужасе смотрела в экран на пустой стул и темный дверной проём на заднем плане, в который несколько секунд назад вышла Кефира. Повисла тяжелая тишина. — Лиза, ты там? Что с тобой? Ава увидела, как в дверном проеме Кефириной комнаты, в коридоре, мелькнула тень. — Пыж, — тихо позвала она. Никто не отзывался, — сынок, я знаю, что это ты. Послушай, сынок, — она перешла на громкий шепот, — возьми всё, что нужно и немедленно возвращайся домой. Все письма отца — в буфете, за тарелками. Никто ничего не узнает. Ты ни в чём не виноват. Голос Авы дрожал. Она беззвучно шептала губами, в страхе глядя на экран компьютера. Вдруг её словно прорвало. Она громко зарыдала. — Сынок, прости. Я знала, что ты нашел её письма отцу. Я видела, что они лежат не так, как я их сложила. Я хотела тебе сказать, что всё равно, ничего уже не исправить. Ты, твой отец, и Кефира — вся моя жизнь. Мне трудно это объяснить. Когда отца не стало — умерла часть меня. Но остались ты и она, а значит, я. Я только поэтому и живу. Я всегда знала, что твой отец изменял мне с ней. Я хотела убить его, даже придумала, как сделаю это — отравленные грибы в его любимых пирожках. Потом, конечно же, струсила. А он продолжал ходить к ней, за стенку. Я всё слышала. Я приставляла стакан к стене и сидела так часами. Шею сводило настолько, что потом я сутками ее не чувствовала. Однажды я подумала: «Больше не могу, сейчас всё скажу. Приду к ней в квартиру, когда он будет там, и скажу». Я вышла на лестничную клетку, подошла к её двери, поднесла руку к звонку, но так и не решилась. Не вслушиваться в их разговоры и её стоны под аккомпанемент скрипящей кровати, когда они занимались, как теперь говорят, любовью, я не могла. Это был мой наркотик, мой воздух. Я этим жила. Я даже привыкла спокойно смотреть в его глаза, когда он приходил, якобы, с работы, такой счастливый, разгорячённый. Я спрашивала его, как ни в чём не бывало: «Голодный?» «Нет, на работе перекусил», — отвечал он. Ни он, ни она даже не догадывались, что я знала о каждой их встрече в деталях. Я слышала, как она смеялась надо мной, как обсуждала мои изысканные платья, в том числе, и домашние, как считала меня старомодной, говорила, что мне не идёт красный цвет помады. Хоть бы раз мне лично это сказала. Но нет. Только твоему отцу. Он молчал в ответ. Только однажды очень резко осадил её: — Я больше не хочу слышать ни одного плохого слова об Ольге. И прекрати называть её Авой. Кефира тогда заплакала, стала просить прощение, клялась ему в любви. Она говорила, что из-за него, твоего отца, никогда не вышла замуж, что она тоже хотела бы родить ребёнка, но только от законного супруга. Она ждала его. Или ждала, когда не станет меня. Не знаю. Единственный, кого она боялась, был ты, сынок. Как-то она сказала твоему отцу: «Если ты её бросишь, твой сын меня убьёт. Я это знаю. Никогда, ни при каких обстоятельствах не вздумай даже намекнуть ей, что нас что-то связывает». А потом, сынок, она уехала. Внезапно. Нашла каких-то родственников в Израиле, сделала вызов и уехала в Америку. Сказала мне об этом в день отъезда. Твой отец тоже ничего не знал. Впервые за много-много лет я задышала. Снова стала танцевать и петь. Я стала такой лёгкой, прямо летала по квартире, из одной комнаты в другую. Такое со мной было в последний раз, когда ты был маленьким, помнишь? Вот, только отец с того дня сильно изменился. Никуда не ходил, на работе не задерживался, притих. Целый год не брился. Я спрашивала его, мол, в чём дело, а он отшучивался: «Работы много. Коплю капитал. Стану, как Маркс — солидным и умным». Сколько раз я собиралась с духом — сказать ему, что всё знаю. И каждый раз откладывала, думала: не время. Знаешь, сынок, чем больше откладываешь и думаешь, что подходящее время ещё не пришло, тем большая вероятность того, что оно никогда и не придёт. Оно, это время проклятое, издевается над нами. Всё пятится, как горизонт.

За десять лет Кефира ни разу не позвонила, ни одного письма. Я думала, всё улеглось. Вот только отец твой как-то совсем погас. Ни огонька в глазах, как раньше, ни веселья. Даже пил он не так, как бывало — опрокинет рюмашку и уйдёт к себе в кабинет. Чертит там что-то, пишет. Наконец, я твёрдо решила: пришла пора всё ему рассказать. И про то, что я слышала все их разговоры, и про скрип кровати, и про то, почему больше ни одной подруги у меня никогда не было, почему и гостей в доме я не очень-то жаловала.

Это было в тот день, в субботу, четвертого апреля. Я проснулась с твёрдым намерением признаться в том, что виновата в его мучениях. Я хотела сказать, что раз они столько лет были вместе, пусть тайком, но вместе, значит, это была любовь. Раз она никогда не вышла замуж,(а охотников, знаешь, сколько на неё было), а всё ждала его, твоего отца, значит любила. Я даже хотела позвонить ей в Америку. Так вот, в тот день, четвертого апреля, твой отец проснулся, вышёл на кухню. Я пекла его любимые пирожки с грибами. Он подошёл ко мне, поцеловал. Такое бывало очень редко, в минуты какого-то сентиментального порыва. Я почему-то запомнила яркое солнце. Оно било в окно и отражалось в кастрюле, которая стояла на плите. — Ты какая-то очень молчаливая стала, — сказал он, — я о многом хочу тебе рассказать. — Я — тоже, — ответила я, не поворачиваясь. От яркого солнечного света стали слезиться глаза. Я не хотела, чтобы он подумал, что я плачу. — Вот, и хорошо, — твой отец поцеловал меня еще раз, — давай, я только спущусь в киоск за газетой и вернусь. Позавтракаем, поговорим, как тогда, лет тридцать назад. — Давай, — я подумала, что этот разговор, наконец-то, снимет с наших плеч тягостный груз, что, наверное, впервые он будет говорить со мной по-человечески. Значит, ему есть, что сказать. Наверное, хочет покаяться.

Отец оделся. Едва слышно хлопнула дверь. Не прошло и пяти минут, как в дверь позвонили. «Как он быстро», — подумала я и пошла открывать. За этот короткий путь из кухни до входной двери я успела подумать о том, что очень люблю твоего отца, люблю и жалею, что боюсь сделать ему больно. Я открыла дверь. На пороге стоял не он — соседка. У нее было белого цвета, испуганное лицо. — Твой….твой…..твой, — несколько раз повторила она. — Что случилось? — Твой Вова упал. — Где упал? Что с ним? — У подъезда.

Я подумала, что он сломал ногу, рванула на лестницу и не заметила, как одним прыжком пролетела пять пролётов вниз. Я выскочила на улицу. У подъезда толпились соседи и случайные прохожие. Я пробралась сквозь них. На асфальте лежал твой отец. Я удивилась, что его лицо тёмно-синего цвета, а губы — почти чёрные.

Скорая приехала быстро. Из машины вышли двое мужчин крупного телосложения. Они наклонились над ним, и через несколько мучительных секунд я услышала: — Обширный инфаркт.

Последнее, что я запомнила в тот день, как тело отца погрузили на носилки, втолкнули в двери «скорой», и машина беззвучно, не торопясь уехала.

Только через месяц я нашла в себе силы разобрать бумаги в его кабинете. У меня потемнело в глазах, когда в ящике стола я обнаружила несколько стопок писем от Кефиры. Они были сложены в хронологическом порядке, по годам, и перевязаны верёвочками. Моими верёвочками, которые оставались от очередной упаковки. Я складывала их в ящик на кухне — в хозяйстве всё пригодится.

Первое письмо она написала через три дня после своего отъезда. В последние годы они переписывались всё реже, и то лишь для того, чтобы, как выражалась Кефира, не забыть, как писать ручкой. Они перешли на общение через электронную почту. Это я поняла из их переписки. В письмах было столько нежности, любви, столько нескончаемой боли от того, что они не могут быть вместе. Она называла его «Пыжик». На заре наших с ним отношений, я помню, однажды назвала его «Пыжиком», на что он твёрдо сказал, в приказном порядке, чтобы я больше никогда так к нему не обращалась, что он мужчина, а не какой-то пухлый сопляк. Как-то она написала, что все письма от него перевязывает верёвочками и бережно хранит в буфете, за тарелками.

Да, я не могла в это поверить, вернее, не хотела. А потом, ты знаешь, сынок, я подумала: «Если бы я только знала раньше, как сильно они любят друг друга, я бы отпустила его, даже благословила бы их». Правда, сынок. Может, он был бы жив сейчас, и был бы счастлив. Я написала по обратному адресу, указанному на ее конвертах, только два слова: «Вова умер». Даже тогда я не могла признаться ей в том, что всё знаю. Что бы это изменило?

Две недели спустя, пришло ответное письмо. Она сочувствовала мне, спрашивала, не надо ли чем-то помочь. Ни в одном слове, ни между строк, я не уловила ничего, понимаешь, сынок, ни-че-го, словно между ними никогда ничего и не было. И потом, когда мы с ней переписывались, и позже, когда каждый день разговаривали в интернете, мы никогда не вспоминали о твоем отце. Я — чтобы не ставить ее в неловкое положение. Но она! Ни одного слова о нём! Я вглядывалась в выражение ее лица в надежде увидеть хоть что-то, хоть какой-то намёк на то, что она его любила. Мне даже стало казаться, что всё происходившее тогда за стенкой нашей квартиры — плод моей фантазии, что ничего подобного на самом деле не было, а я больна какой-то душевной болезнью. Просто она протекает в такой странной форме. Словно меня было две: одна — та, которая жила с твоим отцом в полном доверии, спокойно, размеренно, а вторая — та, которая знала о его двойной жизни, о его связи с моей лучшей подругой. «А письма?», — спросишь ты. А письма как будто я сама ему и писала. От неё. Самое удивительное то, что никто, ни один человек в нашем доме ни разу, даже намёком, не дал понять, что твой отец ходит к Кефире. А ты же знаешь, сынок, наших соседей, уж это обязательно стало бы известно. Я никогда не спрашивала у неё, почему она отказывает мужчинам во взаимности. А я уж видела, поверь мне, тех, кто приходил к её дверям с букетами и тортиками. Многие из них были вполне достойными мужчинами. Эти букеты она выбрасывала в окно, а тортики скармливала собакам. Женихи ходили еще какое-то время, а потом исчезали.

На этих словах Ава через компьютер услышала в квартире Кефиры, тихие шаги. — Кто там? — неуверенно спросила она, — сынок, это ты?

Скрипнул паркет. В дверном проёме появился силуэт Кефиры. В руке она держала пистолет. — Знаешь, Ава, меня хотел ограбить какой-то мужик. Лысый мужик, Ава. Он начал меня душить, представляешь? — Она тихо хохотнула компьютерному экрану. — Да, я совсем забыла тебе сказать: много лет назад я получила разрешение на хранение оружия. Видишь, пригодилось.

Кефира направила ствол пистолета в экран компьютера. Аве показалось, что у неё остановилось сердце. Она подняла руку, пытаясь что-то сказать, схватилась этой рукой за компьютер и рухнула со стула вместе с ним. Кефира увидела огромный, на весь экран, не моргающий глаз Авы. Зрачок беспомощно смотрел прямо на неё.

Елизавета Никифоровна выключила компьютер. Вышла в коридор. Оттуда раздался хлопок, будто лопнул бумажный пакет.

↑ Наверх

Аркадий Арканов

Из воспоминаний

Его чувство юмора было мрачноватым, его слова были весомы и легки, его слог был глубоким и философски мудрым, а глаза — печальными. Сам он был светел, чист и наивен, как ребенок. Я считала его своим «крёстным отцом» в поэзии. И вот, его не стало. Врач и писатель, Аркадий Михайлович Арканов, в далеком 1985 году, стал первым человеком, который, прочитав мои стихи, сказал: «Тебе надо публиковаться». В тот день мы сидели на маленькой кухне его однокомнатной квартиры на ул. Чехова и, он читал отпечатанные на машинке мои первые стихи. Первые, которые я решилась кому-то показать. Тогда я была артисткой театра Райкина, который в ту пору не был еще «Сатириконом», а назывался Государственным Театром Миниатюр. Аркадий Михайлович стал автором спектакля «Что наша жизнь?». Он написал эту пьесу специально для нашего театра. Потом я уехала в Америку, и несколько лет спустя, он в моем доме читал свою новую книгу «От Ильича до лампочки» — тогда еще рукопись. Ему нравился хохот, раздававшийся за столом, сам он оставался с безучастным выражением лица, но делал пометки в рукописи. Я хохотала на каждой фразе. «Тебе всё смешно», — сказал он. «Просто мне всё в Вас нравится», — ответила я. Мне будет Вас очень не хватать, милый светлый Аркадий Михайлович, доктор-юморист с печальным взглядом.

22 марта 2015

↑ Наверх

Лера

Из воспоминаний

Психологам — в копилку, друзьям — на заметку.

Это личное. Ничего против имени Лера, как такового, я не имею. Если Лерой называют кого угодно, только не меня. Когда меня — я вздрагиваю. Это из детства. Со второго по пятый класс я воспитывалась в трех интернатах. Два года я провела в круглогодичном интернате под Москвой, в Воскресенске, в чудесной лесной зоне. Мам и пап мы видели, в лучшем случае, раз в месяц, в родительский день. По домам нас разбирали только на зимние и летние каникулы. Это — при наличии родителей. Но в моем классе учились дети из детдомов — родителей у них не было, и потому их никто никогда не навещал и не забирал домой. Детдомовских подкармливали наши родители. Ко мне приезжали не всегда. Мама с папой — эстрадные артисты — гастролировали, потом папа долгое время болел, а мама работала и лечила папу. Оставаясь в родительские дни без мамы, я чувствовала себя детдомовской. Меня это не пугало, скорее, я открывала в себе что-то новое. Я брала детдомовских за руки, ставила их в круг и говорила: «Улыбаемся». Так мы и стояли плотным кольцом, сжимая ладошки друг друга, глядя на счастливчиков, которых обнимали и целовали мамы с папами.

Завтра — родительский день. Я знала, что приедет мама. (Здесь — небольшое отступление. Все дети и учителя называли меня Валерой, кроме одной воспитательницы. Имени ее я не помню. Путь будет Галина Ивановна. Для нее я была Лерой. По какой-то причине, о которой я узнаю позже, она не могла запомнить моё имя. В моем классе училась девочка с еще более редким именем, чем моё, Калерия. Ее, как раз, и называли Лерой все, кроме Галины Ивановны. Она упорно звала ее Викой).

В те времена в интернатах было принято носить одинаковую одежду. У нас — мальчиков одевали в красные трикотажные кофты, девочек — в синие. И вот, накануне родительского дня, в спальню заходит Галина Ивановна и видит непорядок — вместо того, чтобы лежать в шкафу, на спинке стула висит синяя кофта. «Чья?» — коротко спрашивает она голосом, не предвещающим ничего хорошего. Кто-то из девочек говорит: «Леры», имея ввиду Калерию. Дальше происходит нечто невероятное. Галина Ивановна хватает меня за волосы (а они у меня длинные, до пояса), накручивает их на свою руку и ударяет меня головой о стену. Это случается так внезапно, что я даже не чувствую боль. И молчу. Кричат девочки. Галина Ивановна, словно в каком-то приступе бешенства, не говоря ни слова, вновь бьёт меня головой о стену. И снова я молчу. Из моих глаз брызжут слезы, теперь я не знаю, отчего больше — от боли или обиды. Чем дольше я молчу, тем сильнее бьёт меня воспитательница. Крики девочек не умолкают, и в какой-то момент Галина Ивановна выпускает из руки мои волосы.

Назавтра я вышла к приехавшей навестить меня маме с косынкой на голове. Я не хотела расстраивать ее вчерашней историей, впрочем, так же, как и другой, случившейся чуть раньше. Тогда Галина Ивановна, тоже в приступе бешенства, гоняла по крапиве меня с одним мальчиком — голыми. Заросли крапивы были выше нашего с ним роста, а воспитательница была одета в спортивный костюм и перчатки. В руке она держала крепкий прут из стеблей крапивы, которым нас и била. За что — не знаю. Наверное, мы провинились. Об этом и о многом другом, что творилось в интернате, я рассказала маме много позже, став уже взрослой тётей. И то, рассказала ей в качестве примера того, как одно и то же событие одного человека может сломать, а другого — укрепить. Думаю, что если бы не битьё о стену, не крапива, не стояние на коленях на соли всю ночь — таким способом нас тоже наказывали — то это была бы не я, а другой человек. Лучше или хуже — никто не знает. Как бы то ни было, но после случая с волосами девчонки прозвали меня Зойкой, но Валера — мне нравится больше.

Я бы так ничего и не рассказала маме про «вчера», если бы не одна из моих подружек. Она подбежала к нам с мамой и выпалила: «Жанна Марковна, а Вы знаете, что вчера было?» Мама сняла с моей головы косынку и ужаснулась. Мой лоб был сине-чёрного цвета, а справа красовалась шишка величиной с кулак. Мама отправилась к директору. Воспитательницу он уволил в тот же день. Оказалось, что она была контужена во время войны. Отсюда — ее проблемы с памятью и адекватностью восприятия.

Прошло много десятков лет, но каждый раз, когда меня называют Лерой, я почему-то вздрагиваю.

↑ Наверх

Завтра была любовь

Отрывок из романа

В издательстве «Эксмо» вышел роман Валерии Коренной «Завтра была любовь». Он сочетает в себе прозу и стихи.

В Нью-Йорке опубликовано другое издание романа. Жители США и Канады могут заказать книгу с автографом автора здесь — http://korennaya.com/phpgraphy/index.php?dir=news

или на Амазоне:

ОТ РЕДАКТОРА

Такой роман могла написать только женщина. Он очень личностный, в известной мере исповедальный. Героиня, в прошлом московская актриса, а ныне ведущая на русско-американском телевидении, живет в Нью-Йорке двадцать лет. Разрыв с любимым, внезапно вернувшимся на родину, мучителен. Оставшись в одиночестве, Катя думает, что больше никогда не найдет любовь, без которой не мыслит существования. Тем не менее, по совету подруги регистрируется на сайте знакомств. Она начинает встречаться с разными мужчинами-американцами — творческими и умными, порядочными и самоуверенными, смешными и трогательными.Она видит, что мужчины влюбляются в нее, у нее появляется надежда. Встретит ли она настоящую, главную, безусловную любовь, будет ли эта любовь говорить с ней на одном языке? Это и многое другое предстоит узнать читателям романа.

Отрывок из романа

...Лишь однажды, первый и последний раз, ее попытались познакомить с молодым человеком. Это было через несколько дней после приезда в Америку. Соседка и приятельница Катиной бабушки узнала о том, что скоро к ней приезжает внучка. “У меня есть хороший мальчик, без вредных привычек, он мечтает познакомиться с хорошей девочкой”, — заговорщически сказала бабушкина соседка. “Хорошим мальчиком”, по странному стечению обстоятельств, оказался ее внук. Обе бабушки поняли друг друга: судьбы детей их детей решены — еще бы, как такая “хорошая девочка”, как Катя, может не понравиться “хорошему мальчику”? А уж то, что он произведет на нее правильное впечатление, сомнений не было — мальчик знает английский и имеет, таки, работу! Обе бабушки подошли к вопросу ответственно и начали строить планы скорой свадьбы. Они взялись за изучение каталогов с платьями для невест, повычеркивали из длинного списка гостей недостойных, придирчиво искали тамаду из местных знаменитостей, подсчитывали, в какую копеечку выльется мероприятие. В итоге, решили, что главное в этом деле — не скупиться и не ударить лицом в грязь: всё же, внуки женятся не каждый день. После всех подсчетов Катина бабушка накрыла стол и торжественно объявила внучке, что с ней хочет познакомиться “хороший мальчик с хорошей профессией” — он ремонтирует холодильники и кондиционеры. Катя наотрез отказалась от встречи с “хорошим мальчиком”. Не то, что холодильные профессионалы ей неинтересны, просто она не привыкла, чтобы ее с кем-то знакомили, пусть даже и родные люди. Но бабушка слёзно умоляла уделить “мальчику” хотя бы полчаса, иначе соседка Фира этого не простит или, “не дай Бог, не переживет”. Только ради сохранения добрых отношений бабушки с Фирой, Катя согласилась на встречу с холодильных дел мастером.

К назначенному часу, одетая в свою первую американскую покупку — новенькие, за двадцать долларов, настоящие джинсы Levis, — она выпорхнула из бабушкиного подъезда на первое в жизни «blind date» — свидание вслепую и тут же, у порога, остановилась и захотела впорхнуть назад. Но было поздно. На нее устремил взор потенциальный жених — розовощекий “колобок” с пухлыми алыми губами. “Колобок” источал ароматный запах — букет наваристого борща и котлет с чесноком. На нем был серого цвета пиджак с короткими рукавами времен первой волны эмиграции — наследство от прадеда. Пиджак был тесен в пройме и застегнут на все четыре пуговицы, поэтому “колобок” мог держать руки только прямо, не сгибая, а приподняв и отставив в стороны, так что плечи его вдавились в щёки. Светло-серые, с катышками, спортивные брюки, присобранные внизу на резинку, заканчивались на щиколотке. Ниже были белые носки и ярко-зеленые сандалии. Некоторое время у Кати ушло на то, чтобы оторвать взгляд от этой, самой нижней части нарядного гардероба жениха.

— Пройдёмтесь? — именно так, с западно-украинским говорком, “колобок” пригласил Катю на прогулку. Онемевшая от вида “жениха” и его “пройдёмтесь”, Катя нерешительно сделала шаг вперед. “Колобок” покатился по правую руку от нее. На первом круге катания вокруг дома “колобок” рассказывал о своих достижениях в области ремонта кондиционеров. Из этого увлекательного рассказа Катя узнала, что кондиционеры состоят из компрессора, датчиков температуры, фильтров, реле и многого чего еще.

Заход на второй круг сопровождался другой, не менее занятной, темой — о конфигурациях холодильников. Кате довелось познать, что холодильники делятся на компрессионные и абсорбционные, а так же — на двухкамерные и однокамерные. Ей показалось, что ремонтировать холодильники “колобку” нравится больше, чем кондиционеры — в холодильниках есть еда. Без пяти минут невеста ожидала, что к третьему кругу “колобок” поинтересуется если не ею лично, то хотя бы спросит, мол, “как там, на Родине?” Бабушка Фира, наверняка, рассказала внуку все подробности о Кате: и то, что она приехала меньше недели назад, и нечто другое, что бабушки обычно домысливают самостоятельно. Но Родина “колобку” была неинтересна. Кавалер даже не пригласил вновь прибывшую невесту в ближайшее кафе на кофе. Вообще-то, Катя должна была откланяться сразу после первой части рассказа о кондиционерах, но ей было неудобно: человек готовился к свиданию, ехал издалека, наверняка, волновался.

Всё же, на четвертом круге она взяла себя в руки. — Мне пора, — сказала она и внимательно посмотрела на часы. — А можно мы еще встретимся? — спросил “колобок” и икнул. — Спасибо, не надо, — ответила Катя и впорхнула в подъезд.

После этого она попросила родственников больше не беспокоиться о ее светлом будущем — сама справится. Так и случилось. Она вполне освоилась в Америке и, за последние два десятка лет не жаловалась. А девять последних — вообще пребывала в гармонии с собой, окружающим миром и еще не сбежавшим Котом. Боль от его побега, нет-нет, да прорывалась в ее “сегодня”, отбрасывая Катю в тот вечер, когда Рудик принес письмо. Эти воспоминания действовали на нее рефлекторно, как лампочки — на собаку Павлова. Она физически чувствовала, как тяжелеют ноги и научилась не пугаться и не бороться с этим чувством, а принимать его и отпускать. Теперь она вновь надеялась встретить мужчину, с которым у нее будет взаимная любовь....

↑ Наверх

Иришка

Рассказ

Читает автор здесь

Они влюбились друг в друга на первом курсе. Ну, как влюбились? Они тогда этого не знали. Поначалу они словно принюхивались, как щенки, отводили глаза, заливались краской то ли от стыда, то ли от громкого стука сердец. Ни одна, ни другая никогда раньше не влюблялись.

Иришке, маленькой, хрупкой, с раскосыми глазами и короткой, под мальчика, стрижкой, еще в тринадцать лет казалось странным, что мальчишки, неумело пытавшиеся за ней ухаживать и носить ее портфель из школы, не вызывали в ней ответного чувства. Она относилась к ним по-дружески. С мальчишками можно было говорить о девчонках и подшучивать над ними. А эмоциональные девчоночьи рассказы о влюблённостях в мальчиков Иришка считала не более, чем интересными историями, из-за которых уж точно нет смысла убиваться.

Ленка, красавица с тёмно-русыми кудрями, огромными синими глазами и роскошными формами «дамы в соку», всё свободное время посвящала драмкружку. С первого по десятый класс Ленка готовила себя к поступлению в театральный, не сомневаясь, что театр и кино — её призвание. Фактура Ленки сама просилась на сцену. Она не обращала внимания на скользящие по ней взгляды мужчин. Мужской род существовал для нее лишь в лице папы — главного и единственного советчика и друга. Мама Ленкой почти не интересовалась. Она с утра до вечера распевала голос. Мама была артисткой — солисткой хора народной песни. Она часто уезжала на гастроли, не советовала «как жить», не лезла с наставлениями.

Ленкин папа писал книги. Так он называл учебники по химии. И Ленка, и мама считали, что скучнее занятия не бывает. Папа же относился к своим учебникам так, словно это романы Толстого. На книжной полке они занимали почётное место, рядом с Хемингуэем. Несмотря на вечную папину занятость, для дочки он всегда находил время. Писал папа ночами на кухне. Он создавал себе творческий уют — включал настольную лампу (хотя верхний свет никому не мешал, но с лампой папе приятней было творить, он говорил, что так он чувствует себя Менделеевым, открывающим свой периодический закон при свечах), аккуратно раскладывал тетради с химическими формулами, ставил рядом с собой большой стакан горячего чая с лимоном и мелким почерком вписывал в главную тетрадь главы будущей книги. Ленка просыпалась ночами от волнения перед очередной премьерой в драмкружке, выходила на кухню с распущенными волосами, в ночной рубашке и, щурясь от света, обнимала папину шею. — Пап, ну, что может быть интересного в этих нечеловеческих формулах? — говорила она. Папа снимал очки, сажал дочку на колени и, проводя рукой по тетради, говорил: — Ты сама посмотри. Неужели ты не видишь, какие они красивые? Формулы — это кружево, они переплетаются, будто их вяжет тонюсеньким крючком какая-нибудь мастерица. А узоры, ты посмотри на эти узоры! Они же никогда не повторяются. А вдруг, тебе и это пригодится в твоём актёрском деле? Дадут роль профессора химии, а ты ничего не знаешь. — В актёрском деле могут пригодиться только стальные нервы и везение, но, уж точно, не химические формулы, — засмеялась Ленка. — Папа, а почему мне не нравятся мальчики? — спросила Ленка, когда ей исполнилось пятнадцать. — Все девчонки уже встречаются с кем-то, у них всякие истории со слезами, расставаниями, даже изменами, а мне никто не нужен. Кроме тебя. Ленке показалось, что папа не знает, что ответить. Он взял в руку тетрадку с формулами, как-то бессмысленно стал её вертеть, закрывать, открывать и, наконец, сказал: — Ленок, просто твоё время еще не пришло. Ты обязательно встретишь кого-то и очень сильно полюбишь. Ты вначале даже можешь не понять, что это любовь, а когда поймёшь, будет уже поздно: она захватит тебя и понесёт в океан. — А ты маму так полюбил? — Ленка сделала ударение на слове «так». — Ох, Ленок, нет, не так…. к сожалению, — папа шумно вздохнул, — когда-нибудь расскажу. Иди спать.

Иришка, напротив, не мечтала ни о какой карьере. Закончить школу — вполне достаточно, считала она, а работу можно найти всегда, хоть винтики собирать на часовом заводе, хоть телефонисткой на междугородней или даже водителем трамвая. Во время выпускных экзаменов одноклассники только и говорили о том, у кого какой проходной балл, кто куда собирается поступать, кому какие предметы сдавать. Иришкин проходной вполне позволял ей поступить в какой-нибудь престижный ВУЗ, но в получении диплома она не видела никакого смысла. — А ты куда будешь поступать? — спросил после последнего экзамена рыжий Виталик, глядя на Иришку как можно безразличнее. В восьмом классе Виталик ухаживал за Иришкой — несколько раз носил её портфели в школу и домой, пытался ее поцеловать, приглашал в кино на дурацкие боевики и покупал эскимо. В кино с ним Иришка ходила, но платила сама, за эскимо деньги возвращала, за донесённый портфель говорила «спасибо», а от поцелуев, смеясь, уворачивалась. — А я буду водителем, — глядя вызывающе на Виталика, ответила Иришка. Класс притих, — трамвая, — голос Иришки зазвучал еще громче, — вот, прямо завтра с утра и пойду устраиваться на работу. Своих буду бесплатно катать. А остальным буду говорить: «Передаём за билетики. Не стесняемся». Она рассмеялась заливистым смехом и вышла из класса.

Наутро она, действительно, отправилась в трамвайное депо. Родителям сказала, что едет подавать документы в медицинский. Это было проще, чем объяснять, почему она не хочет никакого диплома. Мама, стоя перед плитой и жаря оладушки с изюмом, похвалила дочь. — Вот, это правильно, настоящая профессия. Докторов все любят и уважают. Вон, отец твой, если бы тогда не загулял, а поступил бы в медицинский, сейчас, может, уже свой кабинет имел бы. Отец оторвался от газеты. — Какой кабинет, мать? Получал бы нищенскую зарплату и вкалывал в районной поликлинике часов по десять. А Ирка пускай сама пробивается. У нее мозгов достаточно. И вновь уткнулся в газету. Иришка поблагодарила мать за завтрак, встала из-за стола, оделась поскромнее, в синюю юбку и белую блузку, и вышла из дома. На улице, возле входа в гастроном, стояли несколько старушек интеллигентного вида. Одна держала в руках вязаные носки, другая — томик рассказов Чехова, третья — куртку с надписью красным «I am the boss». — Носки, семьсот рублей, носки, — услышала Иришка робкий, смущенный голос одной из старушек.

Она спустилась в метро у Курского вокзала. Подошёл ее поезд. Иришка вошла в вагон и тут же лицом к лицу столкнулась с Таней Ерёминой. Когда-то Таня училась в её классе, потом родителям дали новую квартиру, и они переехали в другой район. — Вот, это встреча! — воскликнула Танька. — Ты как? — Я? Нормально. Еду на работу устраиваться. — О, это здорово. А куда? — Водителем трамвая. Танька недоверчиво посмотрела на Иришку. — Гонишь. Ты — водителем?! Трамвая?! — А что такого? Дорога, рельсы. Мне нравится. — Слушай, пойдём со мной, за компанию. А потом я поеду с тобой. — Куда? — Я в театральный поступаю, в Щукинское. Слышала? — Нет, а что это? — Поехали, увидишь. Это на следующей остановке. — Ну, давай, только быстро, — Иришка взглянула на часы. Они вышли из метро, прошли несколько кварталов по Новому Арбату, спустились вниз по небольшой лесенке и оказались перед входом в здание, на котором висела табличка: «Театральное училище им. Бориса Щукина».

Вокруг стояли толпы абитуриентов. Кто-то рассказывал анекдоты и громко хохотал, кто-то, закрыв уши, вслух читал стихи, кто-то играл на гитаре. Зрелище было похоже на сумасшедший дом. Они зашли в вестибюль, и Танька направилась к столу, за которым девушка регистрировала поступающих, записывая их фамилии в тетрадь. Открылась одна из дверей, из нее вышел молодой человек. Густым баритоном он громко и чётко сказал: «Следующая десятка, проходите за мной». Иришка увидела, как следом за молодым человеком в дверь аудитории гуськом вошли десять будущих артистов. Дверь закрылась. — Слушай, а ты же стихи хорошо читала, — сказала Танька, — давай, попробуй, ради прикола. — Да ты что? Какая из меня артистка? — засмеялась Иришка и обвела глазами вестибюль. — Тут, посмотри, какие девицы красивые. Одна эта, Мальвина синеглазая, чего стоит. Она указала на стоящую справа от нее девушку с длинными локонами. Девушка беззвучно что-то шептала губами. — Я не Мальвина, между прочим, — прервала своё шептание девушка, — а говорить так громко не обязательно. — Тоже мне, актриса из бенефиса, — Танька смерила Мальвину презрительным взглядом. — А ты поступаешь? — спросила Мальвину Иришка. — Да, а ты? — Я — нет. Пришла за компанию. С подружкой. — Жаль, — задумчиво ответила Мальвина и посмотрела Иришке прямо в глаза. Её взгляд был решительный и, в то же время, смущённый и тёплый, — а слабо? Иришка устремила взгляд прямо ей в лицо. — Я — сейчас, — сказала она через паузу и двинулась в сторону девушки, сидящей за столом. Через минуту вернулась назад, — я зарегистрировалась. — Следующая десятка. Проходите за мной, — послышался тот же густой баритон. Таня и Мальвина двинулись с места, Иришка отправилась следом.

Дальше ее накрыл туман. Свой голос, читающий Ахматову и Пастернака перед приёмной комиссией, она слышала словно сквозь воду. Потом она удивилась, что Танькино чтение стихов и отрывка из какого-то романа не произвело на нее никакого впечатления, но, когда на середину аудитории вышла Мальвина, которая оказалась Леной, и стала читать монолог Аксиньи из «Тихого Дона», Иришка заплакала. Она смотрела на эту красивую, уверенную в себе девушку, поражалась ее смелости и восхищалась талантом. Нет, она не ошиблась. Она видела лица членов приёмной комиссии. Они устремили на Лену такие восторженные взгляды, что было понятно: ее возьмут.

Из десяти человек на второй тур пропустили двоих — Иришку и Лену. Танька, обиженная, ушла, даже не попрощавшись. Оставшийся день Иришка с Леной бродили по Арбатским переулкам, покупали булочки с изюмом, пили горячий кофе и говорили так, словно спешили наговориться за всю жизнь. Лена рассказывала о родителях, в основном, о папе, о том, как он близок ей и дорог. — А мой папа, вообще, со мной не разговаривает. Нет, разговаривает, конечно, но не о жизни. Он считает, что я должна всё делать сама, — сказала Иришка. — А ты когда-нибудь целовалась, — вдруг спросила Лена. Иришка смутилась и опустила голову. — Нет. А ты? — С мальчиками — нет, — спокойно ответила Лена. Телу Иришки стало горячо от стыда, биение сердца ускорилось.

Незаметно стемнело. Иришке было хорошо от того, что рядом — человек, о существовании которого еще несколько часов назад она даже не догадывалась. Она была рада, что её кто-то слушает и понимает. Они подошли к метро. — Мне дальше, на автобус, — сказала Лена и указала рукой в сторону. Иришка торопливо написала что-то в блокноте, вырвала страничку и протянула своей новой подруге. — Вот, мой телефон. Позвонишь? Лена взяла бумажку и поцеловала Иришку в щёку долгим поцелуем, слишком долгим. — До завтра, — сказала она, развернулась и ушла решительным и грациозным шагом.

Ночью Иришка спала беспокойно. Наутро о желании стать водителем трамвая почему-то не вспомнила. Ей хотелось как можно быстрее оказаться рядом с этой красивой, уверенной девушкой, с низким голосом. «Ни на какую Мальвину она вовсе не похожа, — думала Иришка, — Мальвина — просто дура, а Лена — особенная». Лена позвонила рано утром и предложила встретиться возле «Щепки». — Что это? — спросила Иришка. — Ах, да, я забыла, — рассмеялась Лена своим грудным голосом, — ты же представитель более важной профессии — трамвайный водитель. — Хорошо, что не трамвайный хам, — подхватила Иришка, засмеявшись в ответ, — кстати, тоже, своего рода, актёрская профессия. Вот, буду разъезжать по городу, объявлять остановки поставленным голосом, как у тебя, и говорить: «Передаём за билетики. Не стесняемся». — Ну, уговорила, согласна, чем не сцена? — сказала Лена. Через час Иришка заходила во двор Щепкинского училища. В то же мгновение из толпы абитуриентов она взглядом выхватила распущенные волосы Лены. Здесь, в «Щепке», Лену пропустили на второй тур, а Иришку зарубили. — Не бойся, — сказала, смеясь, Лена, — не брошу. Куда тебя возьмут, туда и я пойду. — А если меня никуда не возьмут? — Что-нибудь придумаем. Лена объяснила Иришке, что надо поступать сразу во все театральные институты. Такая система принята среди всех абитуриентов. Повышаются шансы. Лену брали везде. Ещё бы! Её фактура, дикция, голос и умение вести себя на сцене нравились всем, без исключения, педагогам. Иришка понимала, как сильно она проигрывает рядом с подругой. Она была уверена, что её, уж точно, не примут, и тогда они с Ленкой расстанутся.

Иришка и сама не заметила, как заигралась в новую для себя игру, как загорелась желанием стать актрисой. Аппетит пришёл во время еды. Ей хотелось во всём быть похожей на свою новую подругу. Лена посоветовала ей читать отрывок из Чеховского рассказа «Воры» и даже вызвалась помочь — подкорректировать смысловые акценты и объяснить азы актёрского мастерства. — Спасибо тебе. Конечно, мне нужна твоя помощь. Ты уже — настоящая актриса, — сказала с восторгом Иришка, — никогда не забуду, как плакала от твоей Аксиньи. Спустя два месяца, обе увидели свои фамилии в списке поступивших. Счастливая Иришка сказала родителям, что будет актрисой, а в медицинский — экзамен завалила. Папа, взглянув на дочь из-под очков, повёл плечами, а мама покрутила пальцем у виска и грустно произнесла: — Нам только артистки в семье не хватало. Я, помню, по дурости тоже хотела артисткой стать, а вон, ишачу всю жизнь за кульманом за такие же копейки. — Да, реакция — так себе, — сказала Иришка и ушла в свою комнату. Но это было ничто по сравнению с её нежданным счастьем. Они с Ленкой теперь не только студентки театрального института, но и на одном курсе. Встречались они утром в институте и не расставались до самого вечера.

Вскоре по институту поползли слухи, что между ними, такими разными — не только дружба, а нечто большее. Они и сами понимали, что всегда вдвоём, что никто никогда не видит их с молодыми людьми. Нет, с мужчинами они, конечно, дружили, нередко флиртовали, но не с одним не хотелось даже поцеловаться. Хотя, красавцев, за которых боролись девчонки, в театральном было полно. Они же чувствовали себя счастливыми вдвоём и не допускали мысли о том, что с ними что-то «не так».

На дне рождения у однокурсника сначала было выпито немало шампанского, потом — вина, затем самые стойкие стали пить водку. Кто-то поднёс Иришке стакан. Она закрыла глаза, а когда, через минуту открыла их, поняла, что пьёт на брудершафт с Леной. Последовавший за опустошением стакана поцелуй был продолжительным и горячим. Однокурсники стояли вокруг них и громко считали: «…двадцать восемь, двадцать девять, тридцать».

С того дня их отношения приобрели официальный статус. Для однокурсников. Обе знали, что за их спинами поговаривают об их необычных отношениях, что их осуждают и даже смеются, но это было неважно. Важным было другое. Для родителей эта тема была — табу. Для них дочери оставались подругами. Лучшими подругами.

Четыре года спустя, обе закончили институт, обеих взяли в разные московские театры. Вроде, и карьера и у той, и у другой неплохо складывалась, и даже жить они стали вместе — сняли небольшую однокомнатную квартирку в Свиблово. Но раздражали косые взгляды соседей, насмешки в театрах, когда они приходили друг к другу на спектакли, вопросы родителей о том, почему ни у одной, ни у другой нет мужчин. Вернее, спрашивали об этом только Иришкины родители. Ленкины — каким бы это странным ей ни казалось, данную тему не затрагивали вообще. — Сколько можно скрываться и прятаться? — сказала как-то Иришка. — Я никогда не смогу сказать маме, что люблю женщину, — ответила Ленка, — даже папе — не смогу. — Ленок, а давай… давай уедем в Америку, — вдруг выпалила Иришка. — Дурочка, кто ж нас туда пустит? — улыбнулась Ленка. — А у меня есть знакомый в Нью-Йорке. Он там осветителем работает в разных телевизионных проектах. Сосед по дому. Он уехал лет пять назад, году в девяносто третьем, когда мы с тобой познакомились.

Остальное было делом техники. Иришка раздобыла телефон Славки в Нью-Йорке и на следующий день с Главпочтамта позвонила ему. Славка вспомнил ее и даже обрадовался Иришкиному голосу. Он пообещал помочь с гостевым вызовом. Через месяц вызов был готов. Обе словно играли в какую-то игру, нашли для себя новую роль, понимая, что придуманный ими спектакль с отъездом закончится ничем. Какая Америка? Где они и где Америка? Кому они там нужны? Чем они будут заниматься? Артистками там стать нереально, тем более, без языка.

Интервью в американском посольстве они прошли без труда, играючи. Славка написал в бумагах, что они едут на двухмесячную стажировку. Это время совпало с отпуском в театре. Обе были уверены, что через пару месяцев вернутся назад, вкусив все прелести «дикого запада». Взяли с собой по паре чемоданов и улетели на другой конец земли.

Славка их встретил в аэропорту Нью-Йорка и привёз в небольшую квартиру-студию, которую снял специально для них. Он сказал, чтобы не стеснялись — в любой момент готов помочь. Со Славкой как представителем страны свободных нравов они поделились истинной причиной своего отъезда и поинтересовались, нет ли у него случайно двух мужчин для фиктивного брака.

Вскоре состоялось деловое свидание с обоими потенциальными женихами. Они оказались Славкиными русскоязычными друзьями, так что, договориться было легко. Иришке достался Серёня, водитель такси. Он был не против закрутить с ней по-настоящему, но она твёрдо определила рамки их общения. У Серёни сразу отпала охота настаивать. Да и деньги, пускай и в рассрочку, которые он зарабатывал на своей будущей жене, стоили того, чтобы ее не трогать.

Ленкиным женихом оказался Гриша. Как и Славка, он работал в сфере телеиндустрии — оператором журавля. Гриша таскал по съемочной площадке длинный шест с микрофоном, что нужно было делать умеючи, аккуратно, чтобы микрофон не попадал в кадр, и актёров, при этом, было слышно. С первой секунды, увидев красавицу-Ленку, Гриша онемел. На второй секунде сказал: — И почему такие красивые женщины не интересуются мужчинами? Какая несправедливость. — Мальчики, давайте договоримся: мы делаем с вами бизнес и расходимся. Навсегда. И всё. Нас, правда, мужчины не волнуют, — сказала Иришка и, в подтверждение своих слов, обняла Ленку. — Жаль, — выдохнул Гриша, не отрывая глаз от Ленки, — такая красота пропадает. Вскоре обе пары зарегистрировали свои отношения в здании муниципального суда. Впятером, вместе со «сводником» Славкой, они отметили радостное событие в небольшом уютном ресторане. В какой-то момент, когда Иришка вышла на несколько минут из-за стола, Гриша тронул под столом Ленкину коленку. — У меня, всё равно, остаётся надежда отбить тебя. Тем более, что теперь я — законный муж, — сказал он и подмигнул друзьям. Ленка промолчала.

К столу вернулась счастливо улыбающаяся Иришка. — Тост, — сказала она и подняла бокал с вином, — за настоящую любовь, — она чокнулась в Ленкой, — и за дружбу, — Иришка обвела взглядом мужскую часть стола и выпила залпом содержимое бокала.

В течение пары месяцев были собраны все необходимые документы для подтверждения подлинности их браков. В перерывах между посещением адвокатов и фотографирования с молодыми мужьями в самых разных местах — от пляжа до горной вершины — Ленка приступила к изучению английского. — Иришка, давай вместе учить, вдвоём же легче, — сказала она. — Ленок, — обняла ее подруга, — ну, не могу я, не запоминаю иностранных слов. Я лучше тобой буду любоваться. Вот, получу разрешение на работу и устроюсь таксистом. Серёня поможет. — Именно для этого ты получала актёрское образование. — А я его только ради тебя и получила, — сказала Иришка и отхлебнула из бокала красное вино. Вскоре обе устроились официантками в небольшой ресторан в Манхэттене. — Если работать в Бруклине, язык никогда не выучить, там все наши, — сказала Ленка.

Спустя почти полгода ожидания, в почтовом ящике оказались сразу два приглашения на интервью с иммиграционными службами. Доказать иммиграционному офицеру, что брак — не фиктивный, а самый настоящий — задача не из лёгких, но вполне выполнимая, если к ней серьёзно подготовиться. Интервью для обеих пар было назначено с разницей в один день.

Первыми покорять иммиграционного офицера (или офицершу) отправились Ленка с Гришей. Если посмотреть на них как на пару, то они вполне монтируются. Гриша — высокий, с мужественными чертами лица, аккуратной стрижкой, старше Ленки на четыре года. Они были в полной боевой готовности. Выучили, кто что ест на завтрак, какого цвета у каждого зубная щётка, когда в последний раз простужались, в каких местах у кого шрамы и по какой причине. Интервью они проходили в одно и то же время в разных комнатах. Ленке дали переводчика, вернее, переводчицу. Всё, что Ленка о ней знала, это то, что она женщина и русская. Разговаривать с переводчиками было запрещено. Офицером, который интервьюировал ее, оказался мужчина, что автоматически увеличивало Ленкины шансы на успех. Обычно, если мужчина не обращает на нее внимания, скорее всего, он гомосексуалист. Этот — обратил. В данном случае, этот факт был важен. Ленка отметила про себя, что глаза его загорелись. Вопросы ей он задавал не сложные. Спустя полтора часа, Ленка с Гришей вышли из разных комнат измученные, но счастливые. Этот адовый конвейер они прошли.

Вечером они инструктировали Иришку и ее молодого «мужа» Серёню, как себя вести и что говорить. Иришка волновалась. Волнение её сковало. — Давай так, это твоя новая роль, — учила подругу Ленка, — ты в ней абсолютно уверена. И завтра — твоя премьера с оглушительным успехом. Поняла? — На сцене легче, чем в жизни, — ответила Иришка, — но я постараюсь. Офицер, пожилой хмурый дядька, казалось, сразу невзлюбил Иришку. Вопросы он задавал интимного характера, хитро прищуриваясь, глядя на неё с издёвкой. Он спрашивал: как часто они с мужем занимаются сексом; просыпаются ли они по выходным дням вместе; приносит ли она ему кофе в постель. Иришка отвечала неуверенно, путалась, запиналась, переводчик-мужчина переводил даже её неуверенные интонации и паузы, а когда офицер спросил, какого цвета у нее нижнее белье и заканчивают ли они мелкие ссоры сексом, Иришка покраснела и чуть не расплакалась.

Через два часа допроса, их с Серёней пригласили в комнату вместе. Там, по бокам от двух иммиграционных офицеров, стояли двое полицейских. Паре молодожёнов буднично объявили о том, что в течение двадцати четырех часов Иришка подлежит депортации, а Серёня будет проверен дополнительно. Иришка онемела. Её словно приклеило к стулу. Она не могла пошевелиться. Она даже не спросила: «Как? Почему? За что?» Серёня помог ей подняться и выйти.

За дверью стояла Ленка. По Иришкиному лицу она всё поняла. Иришка бросилась ей на шею и заплакала, сначала тихо всхлипывая, а потом разрыдалась каскадами, переходящими в рёв. К ним подошли полицейские и попросили покинуть помещение. В машине, которой управлял Серёня, их было трое. Иришка плакала, рыдала, металась на заднем сидении, хваталась за Ленку, отталкивала ее, орала, что Гриша подговорил Серёню, что они специально подстроили, чтобы её депортировали, потому что Гриша влюбился в Ленку. И вообще, у Ленки с ним «что-то было». — Ты что, думаешь, я не вижу, как он на тебя смотрит? — кричала Иришка Ленке, — думаешь, я не понимаю, что он хочет тебя отбить? — Господи, как тебе могла прийти в голову такая чушь? — засмеялась Ленка, — ты просто не в себе. Я понимаю. Тебе надо успокоиться. Мы что-нибудь придумаем. Обязательно придумаем. — Когда? Когда придумаем? Завтра? Когда я буду лететь в самолёте в Москву? Или когда меня больше не пустят в Америку. Сколько там — десять лет? Двадцать? — Мы едем к адвокату. Я уверена: он поможет. Визит к адвокату, увы, уверенности не прибавил, скорее, наоборот. — Раз принято решение о депортации в двадцать четыре часа, значит, надо уезжать, сказал адвокат, — с ними шутки плохи. Тем более, что в вашем деле мне не за что зацепиться.

Вечером Иришка напилась. Вещи ее собирала Ленка. Наутро в аэропорту Иришку провожали четверо. — Вообще-то, Ленок, я ждала, что ты поедешь со мной, — сказала Иришка. Ленка опустила глаза и тихо проговорила: — Прости, но мы обязательно что-нибудь придумаем.

На следующий день Иришка позвонила из Москвы. Она плакала, говорила невпопад, признавалась, что виновата перед Ленкой, что напрасно наговорила ей кучу глупостей, обидела ее. Она просила прощения и умоляла Ленку вернуться. — Я не смогу без тебя, Ленок, приезжай, — рыдала Иришка пьяными слезами. — Я подумаю, — ответила Ленка и положила трубку.

Пока она думала, фиктивный брак с Гришей превратился в самый настоящий семейный союз. Сначала, через девять месяцев, на свет появилась маленькая Мальвинка — дочка, а следом за ней — еще через год — точная Гришкина копия — сын. Через два часа после рождения Ленкиного сына, позвонил папа и сказал, что сегодня не стало мамы. Полететь на похороны Ленка не могла. Она лежала в родильном отделении с крошечным сморщенным комочком на груди. — Ленок, помнишь, я когда-то обещал тебе рассказать, как мы с мамой познакомились? — сказал папа, — теперь можно. Я отбил ее у женщины. Ленка держала только что родившегося сына и плакала, а он смотрел на нее своими огромными глазами так серьёзно, словно хотел успокоить.

Со временем Гриша открыл свой бизнес по сдаче в аренду съёмочного оборудования, Ленка выучила английский, помогает мужу в бизнесе и иногда снимается в небольших ролях в голливудских фильмах и телевизионных сериалах.

Лишь спустя десять лет после отъезда, Ленка впервые приехала на Родину. Гриша остался дома с детьми, а она вырвалась на пару недель — повидаться с папой, навестить могилу мамы и встретиться с друзьями.

Ранним майским утром в районе Чистых прудов Ленка зашла в вагон трамвая с задней площадки. Там еще оставались трамвайные пути. По всей Москве этого вида транспорта было всё меньше и меньше. Целые линии снимались с маршрутов, закрывались депо. Популярность трамваев резко падала. Ленка проехала одну остановку, когда в динамике раздался женский голос: — Передаём за билетики. Не стесняемся. Ленка, как намагниченная, встала со своего места и медленно направилась по вагону в сторону водителя. Она сразу узнала её. На водительском кресле сидела ссутулившаяся Иришка. Взгляд её ничего не выражал, короткие неопрятные волосы с сединой стояли дыбом. Перед Ленкой была чужая женщина, в сильном похмелье. Конечно же, Иришка Ленку не узнала. Это и хорошо. И не надо. Трамвай остановился, двери открылись. Ленка хотела что-то сказать и уже набрала в лёгкие воздуха. — Чего стоишь на проходе? Выходи, не мешай другим...Ленок.

↑ Наверх

Мысли, пока не ушли


- И на старуху бывает прицел.

- Встречаются две подруги:
- Ты хорошо выглядишь.
- Правда? А ты совсем не изменилась.

- Она проснулась утром опухшая, сказала, что это – от смеха.
И он успокоился.

- Что мешает теории относительности?
- Практика «Абсолюта».

- Выпей водку «Разберри»
И постельку разбери.

- Корыто подано!

- Я Е-maila честь.

- Пианист спотыкался.

- Фабрика по производству отходов.

- Крыша вернулась.

- У каждой съезжающей крыши должно быть точное направление.

- Краткость – медсестра таланта.

- Похоронная контора: «Good choice».

- Калории всех стран, соединяйтесь!

- По первому же зову Родины я готов послать ее...

- Ненавидел жену, ненавидел любовницу
и потому – врал обеим.

- Или уберите детей,
или выключите свет.

- И волки - в ссылке
И овцы – целки.

- Я беременна,- сказала она,-
И все посмотрели друг на друга.

- Дежурная шутка имела дежурный успех.

- Бабка – за внучку,
а внучка – за бабки.

- Мне в постель по делу... срочно.

- Первая скрипка врала безбожно.
Смычок бил ее в грудь.

- Если вы проснулись утром и, вам некуда спешить, выпейте кофе и ложитесь спать.

- А вам идет синий цвет... бритвы.

- На его плечи падали чужие женские волосы.

- Напой дружку в загаженном подъезде
чужие, но хорошие стихи.

- Снотоворное хоть как-то взбодрило.

- Бывших мужей тоже надо уметь выбирать.

- Роман завершился трагически – браком.

- Дама сдавала в багаж. . .
фюзеляж.

- Девушка со смещенным цетром тяжести
танцевала посреди зала.

- Был бы Пушкин, а Дантес найдется.

- Я русский бы выучил только за то,
Что он не похож на узбекский.
- Я милого узнаю по походке,
особенно, после пол-литра водки.

- Самое страшное ругательство: "Чайка ты Брайтонская".

- Я б
ёб
её б.

- Если эпиграмма перестаёт быть злой,
она становится эпитафией.

- Уходя в темноту,
не забудьте оглянуться назад.

- Я запрещаю в свой бокал.

- Больно за бесцельно прожитое больно.
Больно за бесцельно прожитое вольно.
Больно за бесцельно прожитое в Смольном.

- Что делаем, то и хотим.

- Я хочу выпить с твоей точкой зрения.

- Реорганизуйте лицо.

- Мы сутки, мы сутки,
Мы – круглые сутки . . . другу друга.

- Воспроизведение искусства.

- Дежурная шутка имела дежурный успех.

- Какие красивые глаза,-
сказал он,глядя на нее сзади.

- У именинницы спиздили трусы.

Таблички
- Замок сувальдный.

- Собаки без намордников на прием не допускаются.

- Вас обслуживает кондиционер.

- Главный бузгалтер Немерюк.


- Была настолько умна, что часто говорила глупости.

- Был глуп и не завидовал умным.

- Принципиально невежественный.

- Всцелкнулось.

- Женщина – ногами – на север.

- Переходим на личности,
несмотря на наличности.

- Умер от скромности.

- Жил по старинке,
В Москве, на Стромынке.

- Песок сквозь пяльцы.

- Я помню: чудно омовенье.

- Писатель пИсал в стол.

- Он подарил ей гвОздики.

- Не стыдите, да не стыдимы будете.

- Пианист спотыкался.

- Модель шла по подиуму, попукивая.

- Мужчина, как волк: поймает, съест и забудет.

- Позови меня в запой.

- А цель уикенда такова:
живым остаться в понедельник.

- За него предложили выпить, и он обиделся.

- Кем бы вы хотели быть в прошлой жизни?

- Он прятал свой голос в трубке телефона.

- Крошка моя, я на тебе скучаю.

- Ничего нет ближе, чем чужая страна.

- Я не успеваю за вами смеяться.

- Из выступления театрального режиссера:
- Моя жена – известный агапед.
Её книги асходятся бойшими тиажами.
Дети их очень юбят.

- К старости все пороки вылезают наружу,
а все достоинства остаются под пороками.

- Белые начинают и выигрывают... революцию.

↑ Наверх